Школа жизни великого юмориста - Страница 39
Можно себе представить, с каким нетерпением и сердечным трепетом ожидал Гоголь приезда своего кумира — Пушкина!
И вот накануне одной из суббот Жуковского, на которые имел теперь доступ и Гоголь, Плетнев, встретясь с последним в институте, сообщил ему, что Пушкин прибыл и будет завтра у Василия Андреевича.
— Не забудьте же взять с собой ваши рассказы, — напомнил он.
Еще бы не взять! Но на душе у Гоголя было так неспокойно, что перед выходом из дому он на всякий случай принял гофманских капель.
— А вот и Гоголёк наш! — радушно встретил его Жуковский. — Где это вы, пане добродию, гак замешкались? У нас тут весь Олимп уже в сборе.
В самом деле, в виду окончания зимнего сезона, перед разъездом на дачи, а еще более, быть может, в расчете встретиться опять с Пушкиным после долгого его отсутствия из Петербурга, — здесь оказались налицо князья Одоевский и Вяземский, Крылов, Гнедич, Воейков. Но у Гоголя не было теперь глаз ни для кого, кроме Пушкина, который раньше всех поздоровался с ним со словами:
— Слышал о вас немало, но до сих пор, грешный человек, не читал ни единой вашей строчки. Нынче, однако, вы исправите, говорят, мой грех?
Но как это было сказано! С какой чарующей улыбкой! Великолепные, словно выточенные из слоновой кости, зубы так и блистали, сверкали белизной; а глаза, глаза!
Совсем растерявшись, Гоголь пробормотал про хрипоту, которая едва ли позволит ему читать.
— Да ты, Александр Сергеевич, не осаживай его с места, — вмешался Жуковский и обратился затем к князю Одоевскому: — Вы, Владимир Федорович, начали что-то про вашу поездку в Павловск?
В 1831 году Одоевскому шел всего двадцать восьмой год, но и тогда уже он был большим знатоком и страстным любителем музыки, тогда же начал ряд своих рассказов из области музыки. Мягким и, так сказать, «музыкальным» голосом заговорил он о «музыкальном» же предмете.
— Хотя аллеи в павловском парке после зимы не совсем еще просохли, меня безотчетно как-то потянуло к Розовому павильону, откуда издали уже долетали ко мне звуки эоловой арфы, точно голос с того света незабвенной императрицы Марии. Когда же вступил в павильон, меня охватило жутко-таинственное чувство, точно светлый образ самой государыни незримо витал еще в этих мирных покоях. Каждая вещь кругом напоминала об ней! Я раскрыл клавесин, коснулся одной клавиши — и она издала такой жалобный тон, что у меня дрогнуло сердце, навернулись слезы. Третий год ведь уже, что благодетельницы нашей не стало, а все как-то не верится, что никогда, никогда ее не увидишь…
Одоевский умолк, и на несколько мгновений вокруг воцарилось молчание.
— В альбоме там я нашел также ваш автограф, Иван Андреевич, — заговорил он снова, — посвященную государыне-солнышку басню «Василек»:
— Ну, теперь-то стебелек, пожалуй, не обломится, — заметил князь Вяземский, и лежавшее на всех присутствующих грустное очарование как рукой сняло: все весело оглянулись на старика-баснописца, тучный стан которого недаром заслужил ему от Карамзиной (вдовы историографа) прозвище Слон.
Сам Крылов не повернул даже головы на толстой короткой шее, как бы опасаясь нарушить найденное раз в кресле удобное положение, и только сверху покосился на большой бриллиантовый перстень, пожалованный ему императрицею Марией Федоровной и ярко сверкавший теперь на его жирной руке, покоившейся на ручке кресла.
— Смейтесь, смейтесь! — проворчал он. — Какое вам еще доказательство волшебной силы солнца, коли василек оно обратило в слона?
— На бивни которого не дай Бог попасть! — досказал Пушкин. — А что, Иван Андреевич, прочитали бы вы нам которую-нибудь из ваших басен?
— Не умею я читать…
— Вы-то не умеете? Как сейчас помню: у Олениных[38] играли в фанты; вам вышел фант — прочитать басню. Усадили вас на средину залы, и стали вы читать басню: «Осел и Мужик», — да как этак многозначительно огляделись:
мы все, обступившие вас, так и покатились со смеху. Самому Крылову, должно быть, припомнилось описанное чтение, потому что он чуть-чуть усмехнулся и вздохнул:
— Да, бывало, бывало!
— Не только бывало, но можно сказать, — бывывало, — поправил Пушкин.
— Можно сказать даже «бывывывало», — подхватил Вяземский.
— Можно-то можно, — с самым серьезным видом согласился Крылов, — да только этого и трезвому не выговорить.
Пушкин залился таким звонким, заразительным хохотом, что никто не мог устоять, — никто, кроме одного старика Воейкова: безобразный, желтый, изможденный, он угрюмо сидел поодаль от всех в углу и недоброжелательно исподлобья озирал смеющихся.
— Все басни Ивана Андреевича я готов отдать за одну, — проговорил он, — про общего нашего друга-приятеля — змею подколодную.
— Это про Булгарина? — тихонько спросил Гоголь сидевшего около него Плетнева.
— А то про кого же? — отозвался Плетнев. — Вы знаете ведь басню «Крестьянин и Змея?»
— Господь уж с ним! — миролюбиво вступился Жуковский. — Ты сам, Александр Федорович, усадил его в Желтый Дом[39], ну, и пускай сидит себе там.
— Да ведь и тебе, Василий Андреевич, отведен там особый покой, — сказал Пушкин. — Так не лучше ли всех вас оттуда временно выпустить — на людей поглядеть и себя показать? Александр Федорович! Покажите-ка нам, право, опять всех ваших постояльцев.
К просьбе Пушкина присоединились и другие. Сделавшись предметом общего внимания, старый свето-ненавистник приосанился и с язвительной усмешкой сказал наизусть целый ряд куплетов из своей бесконечно длинной сатиры «Дом сумасшедших». Гоголь слышал ее в первый раз и потому заслушался уже с самого вступления автора в «Желтый дом».
Кого-кого желчный сатирик не усадил в свой «Желтый дом»! Когда в числе его жильцов оказался и Жуковский, Гоголь, вместе с другими, невольно взглянул на хозяина-поэта; но тот, как ни в чем не бывало, благодушно только улыбался. Из других помешанных наиболее заинтересовали Гоголя Свиньин, Греч и Бул-гарин.
В заключение сатиры, автор готов был бежать без оглядки из «Желтого дома», но смотритель дома удерживает его и читает ему указ:
Хотя все присутствующие, за исключением одного лишь Гоголя, знали уже сатиру Воейкова, но, по-видимому, выслушали ее не без удовольствия и, вслед за Жуковским, довольно дружно захлопали в ладоши.