Школа жизни великого юмориста - Страница 37
— И к учителям?
— Их она также, разумеется, не упускает из виду с воспитательной точки зрения. Она у нас вездесуща и всеведуща, а потому зачастую входит во время уроков в классы.
— И делает учителям замечания?
— Случается; но всегда уже по выходе из класса, чтобы не ронять старших в глазах детей. Во всяком случае вам придется прочесть в ее присутствии пробную лекцию.
— Ой, вай мир!
Лицо Гоголя так испуганно при этом вытянулось, что Плетнев счел нужным его успокоить:
— Ну, может быть, и без того как-нибудь обойдемся.
И в самом деле, когда наступил день представления Гоголя начальнице института, Плетнев выбрал такой момент, когда Луизе Федоровне было не до нового учителя. Во встревоженном воображении Гоголя рисовалась высокая, дородная дама, с величественной осанкой, с сверкающим взором, вроде некой сказочной королевы, а вместо того он увидел перед собою маленькую, горбатую старушку, с болезненно-бледным лицом, с печальными и тусклыми глазами. Удручающе-грустный вид ее усугублялся еще траурным креповым чепцом и черным платьем, которых она не снимала со смерти своих детей. На душе Гоголя несколько полегчало; но Вистингхаузен тут же заговорила с ним по-французски, и он, запинаясь, должен был извиниться, что недостаточно силен во французском языке. Тонкие бескровные губы старушки строго сжались.
— Будем надеяться, что в истории вы тем сильнее, — сказала она по-русски с немецким акцентом. — Жалею только, что не могу быть сегодня на вашей первой лекции.
— А мы, Луиза Федоровна, сделаем сегодня воспитанницам легонький экзамен, — ввернул Плетнев, — чтобы Николай Васильевич с первого же дня получил понятие о тех познаниях, какие приобрели они у его предшественника.
— Да, это будет всего лучше.
С чинным кивком и с тою же унылою миной Луиза Федоровна протянула новому подчиненному свою крохотную, сморщенную ручку, и тот с угловатым поклоном отретировался вслед за своим новым начальником — инспектором классов.
— А теперь к вашим ученицам, — сказал Плетнев и рядом коридоров провел его в класс, наполненный девочками-подростками, которым тут же его и отрекомендовал: — Николай Васильевич Гоголь. Прошу заниматься у него так же хорошо, как у покойного Близнецова.
Сидевшие за классными столами барышни в платьях однообразного покроя — с открытыми шеями и короткими рукавами, в белых пелеринках и передниках с нагрудниками, все разом приподнялись с мест и разом же отдали реверанс.
«Ни дать ни взять, ветерок пробежал по колосистой ниве», — мелькнуло в голове Гоголя; но в тот же миг он должен был уже отвести взор, потому что у каждого «колоса» оказалась также пара прелюбопытных глаз, критически разглядывавших «бедного белокурого молодого человека с неизмеримым хохлом, с большим острым носом, с быстрыми карими глазами и с порывистыми, торопливыми движениями», — как описывала его впоследствии в своих воспоминаниях одна из его учениц.
Не садясь, Плетнев начал предлагать вопросы из пройденного курса истории поочередно то одной, то другой ученице. Ответы были в общем очень удовлетворительны: имена и годы так и сыпались, как из рога изобилия.
«Скажите, пожалуйста! Задолбили сороки Якова про всякого. А вот есть у меня, сударыни, еще один орешек: раскусите, да язычка не прикусите».
— А не можете ли вы мне сказать, — внезапно заговорил молчавший до сих пор Гоголь, — кто был Бар Кохба?
— Бар Кохба был знаменитый вождь евреев, — не задумываясь, отвечала спрошенная воспитанница и затараторила бойко, как по книжке, что в 127 году по Рождестве Христовом этот «вождь» возмутил-де своих соплеменников против римского гнета в Сирии и Иудее; что в сообществе с книжником Акибой он неоднократно побеждал римлян, завладел Иерусалимом и провозгласил себя царем; что посланный против него императором Адрианом Юлий Север рассеял бунтовщиков, взял и сжег Иерусалим и, наконец, в 135 году разгромил последнюю твердыню евреев — Бетер; что при этом погиб и сам Бар Кохба, но что из-за него успело уже погибнуть также до полумиллиона его сородичей, а сколько их было еще уведено в неволю!
«Батюшки, сватушки, выносите, святые угодники! Не то коноплянка урчит в поле, не то журавль в небе турлыкает; а уж тумана книжного — ума помраченье! В ушах звенит, в голове шумит»…
— Ну, что, не будет ли? — обратился Плетнев к молодому учителю, заметив, что тот не задает уже других вопросов, а нервно покусывает только кончик своего белого носового платка.
— О да! Совершенно достаточно.
— Как вы нашли познания наших девиц? — поинтересовалась начальница, когда Гоголь перед уходом зашел к ней проститься.
Он настолько собрался уже с духом, что отвечал довольно развязно:
— Познания их в учебном отношении весьма даже систематичны, отдаю полную справедливость моему предместнику. Но систематичность в истории легко переходит в сухую схоластику и возбуждает в молодежи, особливо в девицах, отвращение к самому предмету. Дело не столько в хронологии, сколько в ярких исторических образах и картинах, чтобы века давно минувшие с их бытом, нравами и всем духовным миром воочию восставали перед юными слушательницами и запечатлелись в их памяти на целую жизнь.
— Девицы в этом возрасте, действительно, впечатлительнее мальчиков…
— Впечатлительнее и восприимчивее, — подхватил Гоголь, — а вместе с тем неопытнее и чище. Это-то учителю особенно дорого. Мне невольно вспоминается, как я малым ребенком получил в подарок луковицу белой лилии. В марте месяце она пустила уже ростки, и каждое утро я первым делом подбегал к своей луковичке — посмотреть, сколько у нее новых листочков распустилось, от холодного окошка бережно переносил ее к теплой печке, а потом опять от темной печки к светлому окошку, к Божьему солнышку…
— И мои институтки, по-вашему, такие же луковички белых лилий? — слабо улыбнулась Вистингхаузен.
— Именно, а вы, Луиза Федоровна, старшая садовница, растите их и холите с утра до поздней ночи, поливаете свежей водицей и греете на весеннем солнышке, пока не вырастите из них прелестных, пышных лилий, себе на славу и людям на загляденье!
— С вашей помощью, мосье Гоголь, потому что вы будете в этом деле, как я вижу, одним из моих усерднейших помощников, — благосклонно досказала Вистингхаузен, подавая ему руку.
— Целуйте же, — шепнул сзади Плетнев, и Гоголь поторопился приложиться.
— Выработается ли из вас хороший садовник или дурной сапожник — покажет будущее, — шутливо заметил Плетнев, когда они вышли опять от начальницы, — но пирожник вы и теперь хоть куда!
Тем же «пирожником» выказал себя Гоголь затем и на деле — на своих уроках истории.
«Преподавание его было неровное, отрывочное, — говорит в вышеупомянутых воспоминаниях своих его бывшая ученица, — одних событий он едва касался, о других же слишком распространялся; главной заботой его была наглядность, живость представления. Однажды, пробегая общим обзором историю Франции, Гоголь схватил мел и, продолжая рассказывать, в то же время чертил на черной доске какие-то фигуры вроде гор, площадок и обрывов; на каждом подъеме или спуске писал имя государя, возвысившего или уронившего Францию; нас особенно удивила высокая скала, на подъеме, на верхушке и на подошве которой стояло одно и то же имя — Людовик XIV. Мы ахнули, а Гоголь весело засмеялся: он достиг своей цели — увлек нас».
Для большей наглядности он на следующий урок принес раскрашенные картины времен Людовика XIV. На других уроках, смотря по тому, относились ли они к истории древней или средней, он показывал ученицам рисунки, изображавшие либо памятники древности, оружие, одежду, домашнюю утварь древних, либо готические соборы и замки, разряженных дам и рыцарей. На одной и той же лекции, в порыве фантазии, он, бывало, переносился из Рима в Грецию, а оттуда в Египет.
«Одна картина сменялась другою, — говорится в тех же воспоминаниях, — едва дыша следили мы за ним и не замечали того, что оратор в пылу рассказа драл перо, комкал и рвал тетрадь или опрокидывал чернильницу».