Шерлок от литературы (СИ) - Страница 38
Мэтр умел соблазнять. Вечером я долго ворочался, а когда уснул, мне снились необыкновенно удачные строки. Застрявшие в памяти их отрывки послужили основой ещё нескольких стихов. Хотя я к тому времени написал уже немало сам, а поэзию вообще — и русскую и переводную — неплохо знал, на меня только тогда снизошло откровение: мне открылось вот что: чёрное и белое — и мазок едва заметной голубизны или жёлтого, простота, которая уже почти ничто, — этого художнику вполне достаточно. Беспредельное всё смыкается с таким же беспредельным ничто, и там, где это происходит, — там место моей поэзии.
Мэтр издал радостный вопль, когда прочитал эти стихи.
— Но будь я проклят, — кричал он, — если и они не увидят света! Я не позволю их похоронить! И твой Манакин даёт тебе блестящий шанс. Ни Финкельмайеру, ни Иванову ни за что эти стихи не опубликовать, — они оторваны от действительности, внесоциальны, идеалистичны, пантеистичны, и к тому же в них нет ни русской поэтической традиции, ни новаторства советской поэзии. Так тебе скажут в любой редакции. Но, к счастью, вновь открытый нацпоэт судится по иным меркам! Мы развиваем культуры малых народностей, что должны демонстрировать изо всех сил. Итак — да здравствует поэт Данил Манакин!
— Нет уж, к чёртовой матери! — вдруг заупрямился я. Действительно, какого рожна? Мне были дороги эти стихи. Я обозлился: — К чёртовой матери Манакина! Или под моим именем, — или пусть не печатаются совсем, я не расстроюсь!
Мэтр закусил удила. Вроде бы, разорялся он, я хочу совершить преступление перед вечным, святым и прекрасным и хрен его знает каким искусством! Сволочи и неучи губят и душат, это на их совести, но мы, вроде бы, должны противостоять! Мэтр орал, я отмалчивался и, наконец, он предложил мне согласиться на компромисс: напечатать стихи под псевдонимом с каким-нибудь экзотическим звучанием, но обязательно указав, что это перевод с тонгорского языка.
— Ладно, — сказал я, — выдумайте мне такой псевдоним.
— Ай, мерзавец! — оскорбился Мэтр. — Ай, он непризнанный гений! Я ему должен выдумывать!
— Подождите, подождите!.. — остановил я его брань. В том, что он сейчас произнёс, мне почудились знакомые звуки. — «Ай, он непризнанный гений!» — повторил я. — Да смотрите же, Мэтр! «Ай'н пр'иге» — «удача» — так пел Манакин. Понимаете? «Айон неприген»! — От смеха я повалился на диване, где сидел, и задрыгал в воздухе ногами. — «Ай, он непризнанный гений!» — Айон Неприген! Слышите, Мэтр, какой удачный псевдоним для нас с Манакиным?!
Стихи были опубликованы без единой правки на первых полосах журнала. Редакция предпослала им краткую врезку, в которой читателям лишний раз напоминали об успехах национальной политики в области развития культуры малых народов, и публикуемые стихи являлись тому одним из примеров, — редакция надеялась — ярких. Каким-то образом они раскопали, что прежде тонгоры обходились без единого поэта. Теперь национальный поэт у них появился. И то, что редакция неосторожно сообщила об этом прискорбном факте, получило широкий общественный резонанс». Однако в результате жизнь якута оказывается испоганенной всесоюзной славой и водкой, и он убивает своего создателя, гения-поэта Финкельмайера, — вздохнул Мишель, — финал, что и говорить, романтический. Но в этой же книге есть и иные примеры творческих содружеств тех лет. Вот один из них.
Он перелистнул страницы.
— «Мэтр стал вдруг рассказывать, как за несколько лет перед войной он оказался в бедственном положении, проще говоря, голодал. А выхода никакого не предвиделось, потому что никто не хотел печатать его стихи, не хотели и давать ему хотя бы мало-мальски прибыльную литературную работу: с ним боялись иметь дело, так как прежде он переводил стихи двух своих друзей-грузин, ставших теперь врагами народа и арестованных. Отчаявшись, Мэтр пошёл в исполком Моссовета просить, чтобы помогли устроиться пусть в заводской клуб или в дом пионеров — вести литературный кружок, пусть в библиотечный коллектор, пусть даже в магазин — торговать книгами. В Моссовете какой-то человек принял его, выслушал. Оказалось, что он имя Мэтра знал хорошо: «Как же, как же, известный советский поэт, я вас на съезде писателей видел вместе с Алексеем Максимовичем». Что до стихов Мэтра, то, сказал этот человек, «к изучению стихотворений нашей и буржуазной эпохи ещё не приступал по причине отсутствия времени, но в ближайший же срок намереваюсь освоить». Потом Мэтр узнал, что его собеседник родился в деревне, в бедности и невежестве провёл там всю юность, но затем понял, откуда идут свет и правда, и вступил в партячейку. Он очень удачно — быстро и решительно — расправился с деревенскими богатеями — кулаками и мироедами, половину которых составляли его же родственники; оставшихся крестьян записал в артель и был безраздельным местным правителем до той поры, пока Москва не начала исправлять перегибы. Его перевели в город — в уезд, потом и дальше, и везде его очень ценили: кто же, как не он, вышедший из низов бедняк, знает крестьянскую массу? Кому отсюда, из городского центра, и руководить колхозами, как не ему? И он руководил, пока опять-таки не сообразил, что одного только партбилета не всегда бывает достаточно, надо хоть и не шибко, а грамоте знать, да и пролетарию в городе куда как больше хода дают. И он, тогда уже весьма заметный партийный работник, делает новый решительный шаг: просится на Урал, на стройку крупного сталелитейного комбината. Там работает бригадиром бетонщиков, учится на рабфаке, а дальше снова пошло без сучка, без задоринки: партком, райком, горсовет и вызов в Москву.
Теперь вот он руководил московской культурой. А ещё сочинял книгу — роман о классовой борьбе в деревне — на материале, который так хорошо знал. Не ознакомится ли известный поэт с его романом? А руководитель пока подумает, чем помочь Мэтру.
Мэтр догадался, к чему тот клонит. Взял у него рукопись, попытался ее читать, но это оказалось почти невозможным, настолько этот текст был путан и безграмотен. Однако выяснилось, что автор уже пристроил рукопись в издательство. Он и предложил Мэтру пойти на работу в это издательство с тем, чтобы в качестве редактора заняться рукописью. Это было для Мэтра спасением. Всю книгу, от строки до строки, переписал он наново, ввёл в неё и свою интригу и своих героев. Так и появился ещё один советский писатель — бывший крестьянин, потом рабочий и партийный работник. Книга сразу его вознесла: ведь для писателя партбилет и пролетарское прошлое нужны не меньше, чем для директора завода или наркома.
— Теперь понимаешь, — спросил меня Мэтр, — как ему хочется засадить меня, — чтобы даже имя моё исчезло? Но то ли побаивается чего-то, то ли свой у него расчёт, — я и сам не знаю…
— Не может быть! — кричу я. — Этот краснорожий боров?!
— О, Боже мой, мальчик, конечно, он. Только он не боров, а сука: он педераст».
Я покачал головой.
— Ты уверен, что Розинер правдив в своем романе и что слова литературного героя можно использовать, как свидетельство?
— Да, но не потому, что я так уж доверчив, просто его слова подтверждаются многими свидетельствами. Известно, что Айтматова писали с чистого листа на русском сотрудники отдела прозы «Нового мира», после публикации в котором романы Чингиза Торекуловича переводили на все иностранные языки, включая и его родной киргизский. Когда на творческом вечере Айтматова пиит Егор Исаев крикнул в микрофон: «Чингиз, ты же поэт! Только великий поэт мог назвать свой роман «И дольше века длится день»! — зал ЦДЛа содрогнулся от хохота. Все знали, как обстояли дела в реальности. Злые языки говорили, что и нанайские народные сказки придумали в Ленинградском отделении Института языкознания АН СССР, а вообще все сказки народов севера писались под руководством Меновщикова — им самим. Во всем этом, кстати, проступали и цинизм, и великодержавный шовинизм русских. Так, например, «записным чукчей» СССР был нанаец Кола Бельды, хоть нанайцы и чукчи друг другу нимало не родня и, на взгляд, антропологов и этнографов — не особенно даже и похожи.