Шериф - Страница 7
Оскар тогда пропустил мимо ушей эту бессмыслицу насчет «платить» и «расплачиваться». Его больше волновал вопрос, останется ли ему на пачку пельменей. Пусть даже не самых лучших, таких, где вместо мяса – перемолотые жилы, но ведь есть что-то надо. Он достал из кармана аккуратно сложенную сотню и, тщательно расправив, протянул фотографу:
– Пожалуйста.
Фотограф подмигнул Пинту, пробежался пальцами по кнопкам кассового аппарата, раздался мелодичный звон, и лоток для денег открылся. Фотограф небрежно кинул туда сотенную, достал четыре десятки и вложил их в руку Пинту.
– Завтра, после трех, – проворковал он. – Приходите, все будет готово в лучшем виде.
– Спасибо, – поблагодарил Пинт, убрал деньги и снова вышел под дождь.
По-моему, я поторопился. Мог бы сфотографироваться позже. Теперь тянуть до зарплаты…
Он пришел домой, с трудом заставил себя раздеться, откинул одеяло и упал на кровать. Он спал крепко и снов не видел.
На следующий день, возвращаясь с работы, он заглянул в салон, чтобы забрать фотографии. Как-никак шестьдесят рублей уплачено, будьте любезны, представьте результат.
Он зашел в салон. Там все было по-прежнему: мокрые картонки под ногами, переливающееся зеркало и пустая стойка.
Пинт подошел к ней и увидел две коробочки, полные готовых отпечатков. Коробки различались по размеру.
Первым его желанием было взять ту коробочку, что поменьше, и найти там свои фотографии, но потом он решил, что невежливо копаться в чужих вещах в отсутствие хозяина.
Хотя, формально, я за них уже заплатил, значит, они мои. Но, правда, не все.
Он прокашлялся, что-то громко сказал, будто бы разговаривая с самим собой, – словом, опять проделал все те нелепые вещи, которые делает любой вежливый человек, пытаясь привлечь к себе внимание.
И вдруг он увидел две полоски фотобумаги, которые лежали отдельно от остальных, не в коробочках, а на столе.
Каждая полоска – шесть фотографий три на четыре. На одной – портреты какой-то кавказской женщины лет тридцати-пятидесяти (после тридцати, как правило, их точный возраст определить довольно трудно), с пышными усами, сросшимися бровями и большим начесом. А на другой… Пинт не мог описать, кто был на другой фотографии, но сразу понял, что это ОНА.
Девушка с косой, с ясными, возможно (насколько можно судить по черно-белому отпечатку), голубыми глазами. Она спокойно смотрела в объектив и слегка улыбалась. Точнее, не улыбалась… Улыбались ее глаза, еле заметные складки вокруг носа, почти невидимые морщинки у наружных уголков глаз… Губы были неподвижны, но…
Оскара поразила магия этого скромного портрета размером три на четыре сантиметра, отпечатанного на матовой бумаге. Он протянул руку и почувствовал что-то вроде покалывания в кончиках пальцев. Еще до того, как он коснулся шершавой бумаги, Оскар понял, что влюблен.
Так он впервые увидел Лизу.
Снова звяканье колец. «Дежа вю», – подумал Оскар, ожидая увидеть вчерашнего «художника».
Однако вышла женщина, среднего роста, с желтым лицом и редкими волосами, выкрашенными в рыжий цвет, ее черная кофта была усыпана табачным пеплом.
Пинт поздоровался.
– Я за фотографиями. Три на четыре. Ваш коллега сказал, что сегодня они будут готовы.
Женщина, видимо, не собиралась поддерживать беседу. Она беглым взглядом окинула Пинта и стала рыться в той коробочке, что поменьше. Иногда ей казалось, что она нашла нужный снимок, тогда она доставала его и подносила к лицу Оскара для сравнения, но тут же, презрительно сморщившись, бросала обратно в коробку. Пинта смущала эта гримаса, он так и не смог понять, к чему она относится: к его физиономии или к той, что была на фотографии.
– Скажите, пожалуйста, – наконец решился он, – а вот эти два снимка, которые лежат отдельно? Почему?
– Отказные, – бросила женщина. – Никому не нужны.
– А-а-а, – протянул Пинт. – Понятно.
– Вот ваша. – Женщина выдернула наконец из общей стопы одну полоску и бросила на стойку. – Забирайте.
Пинт взял свои фотографии. Ну что ж, он думал, будет хуже. Для личного дела вполне сойдет.
Спасибо…
– На здоровье, – буркнула женщина и скрылась за портьерой.
Искушение было слишком велико. «Отказные». «Никому не нужны». Неправда. Мне нужны.
Он воровато огляделся. У меня, должно быть, глупое выражение лица. Это понятно – первый раз иду на «дело».
Пинт подошел поближе к стойке. В руках он держал свои фотографии и делал вид, будто внимательно их рассматривает.
Сейчас возьму потихоньку, а если она вдруг выйдет и заметит, скажу, что это моя знакомая. Скажу, что передам ей фотографии при встрече.
Он еще раз огляделся. Затем положил свои снимки на стойку, накрыв ими те, которые хотел забрать. Сейчас он напоминал себе вора экстра-класса, пытающегося украсть «Джоконду» из Лувра. Он дрожал и отчаянно трусил вплоть до того самого момента, когда, крепко сжав оба прямоугольника из плотной бумаги, отправил их в глубокий карман своего старого пальто. И тогда страх сменился ликованием.
Он и сам понимал, что это глупо: стащить неизвестно чьи фотографии. Ну и зачем они ему? Что он будет с ними делать? Смешно в тридцать лет быть влюбленным в фотографию три на четыре. Стократ смешнее – человеку его профессии. И тем не менее, он испытывал радость, словно сделал наконец то, что давно должен был сделать.
Девятнадцатое августа в Горной Долине ничем не отличалось от других дней конца лета. Небо с самого утра было затянуто тучами, но улицы оставались сухими и чистыми: сказывалось особое расположение городка – в небольшой низине между двумя холмами. Эти самые холмы – слишком низкие, чтобы их можно было назвать горами – словно отталкивали тучи, и дождь всегда проливался на наружные от городка склоны.
Однажды – давно, лет пятьдесят назад, только старожилы еще помнили те времена – в Горную Долину приехал художник. Он целыми днями бродил по окрестностям с мольбертом и красками, выбирая подходящий пейзаж. Наконец он нашел то, что искал – место на южной окраине, в тени липовой рощи перед городским кладбищем. Он был полон энергии и замыслов, махнув пару стаканов крепчайшего местного самогона, художник воодушевленно кричал, что эти холмы – «как груди раскинувшейся в томлении девственницы», а сам он, соответственно, – находится где-то в районе «пышущего жаром лона». Через неделю художник повесился – в сарае той избы, которую снимал.
С тех пор некому было воспеть это красивое и уединенное место. Но с легкой руки повесившегося живописца – имя его не сохранилось даже в памяти старожилов – северную часть Горной Долины стали называть Головой, а южную – Ногами. Это бы еще ничего, но нашлись проказники, которые ввели в обиход весьма легкомысленные названия холмов, между которыми был зажат городок: западный стал Левой Грудью, а восточный – Правой. Сначала старики противились и плевались, но потом, когда первоначальный смысл постепенно стерся, как изображение орла на древней монете, привыкли.
Дом Ружецких располагался в Голове. Был этот дом большой и старый, построенный – до второго этажа – из мягкого серого известняка, а выше – из отменных дубовых бревен, которым и сто лет нипочем. Внутри он несколько раз перестраивался, у его обитателей рождались дети, они обзаводились новыми семьями, у них рождались новые дети, и в зависимости от численности жильцов старые стены сносили, адом перегораживали новыми, увеличивая или уменьшая количество и размер комнат. Неизменным было одно – все Ружецкие постоянно жили в этом доме, потому что места здесь хватало.
С годами их род стал хиреть. Старый хозяин, Семен Павлович, произвел на свет только одного сына – Валерия. Валерий Ружецкий, закадычный дружок Кирилла Баженова еще со школьной парты, женился на первой красавице класса – Ирине Катковой. Брак, который поначалу казался счастливым, через несколько лет дал трещину. Невозможно точно сказать, кто был в этом виноват. В таких случаях виноваты обычно обе стороны, но в поисках оправдания каждый пытается установить момент, с которого все пошло наперекосяк, и озлобленные супруги закапываются все глубже и глубже в прошлое, поливая черной краской даже те времена, когда они были счастливы вместе. Поэтому вердикт для подобных браков один: «Он был неудачным с самого начала». То же самое говорили и про Ружецких, но, несмотря на сплетни и досужие разговоры, которых всегда в избытке в маленьких городках, они жили под одной крышей уже пятнадцать лет, и у них рос сын Петя, которому весной исполнилось десять. В Горной Долине считали, что именно сын был тем цементом, который скреплял полуразрушенное здание семьи. Кто знает, может, так оно и было, а может, причина еще проще – им некуда было деться друг от друга.