Щель обетованья - Страница 5
1 – Это не модель.
2 – Это модель не катарсиса.
3 – В ней (немодели некатарсиса) нет ничего специфически художественного.
Попробую объясниться. Я обнаружил вирус (индивидуации), нашел способ его нейтрализовать (механизм катарсиса) и предложил курс лечения. Ты вроде бы признаешь наличие вируса и даже некоторую (пусть относительную и неполную) эффективность моего курса лечения, но утверждаешь, что тебе известен другой, гораздо более эффективный способ лечения: не бороться с вирусом путем определенной процедуры, а наоборот, культивировать его, и вот когда он заполнит весь организм – тогда мы все внезапно, как мухи, выздоровеем. Оно может и так (медицина – дело темное), но едва ли кто доверится такому врачу, пока он не объяснит механизма внезапного (чуть не сказал летального) выздоровления. Я объяснил, почему это не модель, теперь попробую показать, что это немодель некатарсиса. Ты предполагаешь, что смысл греческой трагедии и формулы Аристотеля в обнажении изначального трагизма человеческого бытия. По отношению к Аристотелю это прямо неверно. По Аристотелю, трагедия есть подражание действию, "совершающее посредством сострадания и страха очищение подобных страстей". Итак, не утверждение изначального трагизма, а "очищение" тех чувств (страха и сострадания), которые этим трагизмом порождены. Впрочем, твое толкование невнятно. Ты как бы и признаешь "очищение", но оно у тебя неизвестно откуда берется. Из приведенных тобой примеров ("Воспитание чувств", "Мелкий бес"), кажется, ясно, что ты имеешь в виду как бы катарсис от "некатартических" произведений. Насколько катартичен "Мелкий бес" – это вопрос особый (мы и этим могли бы как-нибудь заняться), но ты, мне кажется, исходишь из сомнительных предпосылок. Ты особо напираешь на трагизм, безысходность и т.д., но к чему ломиться в открытую дверь? Разве классический ("Аристотелевский") катарсис не имеет дело со смертью? Разве не безысходна (в определенном смысле) любая трагедия? Всякий катарсис – это репетиция собственной смерти, примирение с безысходностью ее перспективы; смерть – достаточно сильное понятие, чтобы его не педалировать без особой нужды. И последнее (по месту, но не по значению): из твоей модели неясно, при чем тут вообще искусство. Твоя концепция не обосновывает (а наоборот, отвергает) момент иллюзорности, но тогда что тебе мешает нагнетать безысходность и испытывать "свой" катарсис в реальной жизни? А вот "мой" катарсис – не чета некоторым! – как раз обосновывает иллюзорность, "рампу" как необходимое условие художественности, то есть обосновывает художественную форму, а без этого теория не может считаться полноценной…Но я вынужден (несмотря на несогласие) отдать должное последовательности твоей мысли. Ты, хотя и прикидываешься иногда "вольным стрелком", но свою линию гнешь туго, не хуже меня. И она, эта линия, вписывается в определенную традицию. Если представить известную тебе "схему Чижевского" (когда-то мы до нее доберемся?), то твои "духовные отцы" все как один расположены в "низовой" части спирального спектра. Это романтизм-декаданс-модернизм и т.п. То есть явное уклонение к "полюсу индивидуации". Чем ближе к этому полюсу, тем "неклассичнее" художество и соответствующая ему теория. Такая теория обязана быть некатартичной, периферийной (то есть основанной не на опыте переживания высокой классики, а на неклассичных образцах). И еще одна непременная особенность такого рода теорий – это незнание четкой границы между "искусством" и "жизнью". (Вспомни элементы жизнестроительства у немецких романтиков или русских символистов-футуристов). Так что и у тебя, как у меня, неплохая компания, но у каждого – своя. Сухо, как полевой телефон, затрещала какая-то птичка. Рассвистелись, распелись над спящей степью. Два парня за столом. Вдохновенная беседа о пизде. "Кус" по-туземному. "Кус – каха! Каха кус!" – и солдатик выразительно разводит ладони с растопыренными пальцами. "Каха, каха потахат эт акус, бат зона!" /Вот так, вот так пизду раззявит, сука!/ Напарник по объездам – Менахем. Из техперсонала "Эл-Ал". Основные темы: хаим бе зевель /в дерьме живем/ (повторяет каждые 10-15 минут), и как кто "устроился" в милуиме – повар хорошо устроился (каждые полчаса), машак /старшина/ хорошо устроился, котов на кухне увидал: "хорошо устроились". Но с ним спокойно, и над джипом, как Офир, не издевается. Упал в сон во время объезда (Менахем за рулем), и приснился мне Горбачев. Мы стоим вдвоем у окна, смотрим во двор, у нас на Арбате, пасмурно. Он говорит: "Когда мы в походы в школе ходили, любили про евреев анекдоты рассказывать". – Да, – говорю, – и мы ходили… – А что, – говорит, – для Фони-гоя куши /негр/? – Да, – говорю, – Фоня-гой плевал на кушим, он им живо кузькину мать покажет. – А у вас, – говорит, – кушим уважают? – Да как сказать, – говорю, а сам думаю, что вот чудно-то, ведь с кем поговорить довелось, приеду расскажу, не поверят…
21.7. Из письма Иосифу: "… да еще выяснилось, что за мной – традиция (пусть и "неклассическая", и даже "периферийная"), т. е. нечто, отвечающее глубинной потребности человека не меньше (а в какие-то исторические периоды и больше), чем потребность в катарсическом "снятии". А во-вторых, все дело оказывается в "онтологическом" выборе! Поговорим же о Выборе. Самое интересное, что ты считаешь, что выбора на самом деле никакого и нет, что выбравшие "Бога безумного зерна", всякие там Кьеркегоры и Шестовы, выбрали на самом деле иллюзию и от реальности убежали. Пусть так. Но что есть жизнь: Закон или Произвол? И если выбор сделан, разве не формирует "человек творящий" новую действительность своей сокрушительной волей, основанной на вере в иную реальность? Такой выбор, осознанно или нет, делает каждый, и поэтому человечество делится не на классы и нации, а на выбравших того или иного Бога, тот или иной смысл бытия, выбравших бытие как приспособление, или бытие как бунт. Выбор этот настолько глубинный, что обусловлен даже не психологией, а "биологией". Тут другая раса. Индивид отбрасывает стадные, родовые инстинкты и формирует общества по своим "индивидуальным заказам"…
23.7. Вышка. 18 часов. Розовеющие холмы набегают волнами. В пустыне легко мечтать. Только в немоте этой какой-то вздох… Вчера читал в синагоге Марка Аврелия. Пробовал на зубок доктрину. Невкусная. Невеселый был император. Просто безнадегой несет. Эпоха усталости. "Человек – душонка, обремененная трупом". Тошнота от его наставлений и проповедей. Хоть и "наедине с собой". Да неужто не помышлял о читателе? Такого не бывает. И композицию, небось, обдумывал, последняя запись явно "последняя". Да конечно книгу писал. Стало быть и лукавил. Дочитал?2 ВНЛ. Скучновато. Вот воспоминания Н. Волошиной прочитал с интересом. Эпоха ангельского распутства. Так был Вяч. Иванов содомитом? Прямо не пишет, все намеками. Читаешь эту "новую" русскую литературу, и возникает ощущение холостого выстрела. Вообще литература в нашу эпоху жанр самый неудобный, а может и бесперспективный, больше подходит что-то визуально-слуховое, кино, видеоклипы, музыкально-поэтические шоу, или там шоу моды… Хотя, литература – это и особое видение. Рисунки здесь мысленные, незримые. Когда пишешь или читаешь, закрываешь глаза, как во время поцелуя. Когда с Мертвого моря на побывку приехал, посмотрел утром, записал ли мне старший "Боккаччо". Оказалось, что записал, но на кассете, где у меня были московские концерты Окуджавы, старый, 82-ого года, и новый, 92-ого. Отчаянию и гневу моему не было предела, ну что за остолоп несчастный! И не Окуджаву, конечно, мне было жаль, ведь он, гаденыш, любовь мою стер. Там, когда во время последнего концерта Окуджава слабым, старческим, и еще более грустным, чем обычно, голосом, поет: "А молодой гусар в Амалию влюбленный", во время слов "позабыт командир, дам уездных кумир", камера покидает страдальческое лицо кумира советской интеллигенции и начинает блуждать по залу, загипнотизированному булатной грустью, она в блужданиях своих натыкается на женское лицо, которое меня ранит. Вот так марсианин, заброшенный в результате космической катастрофы на другую планету и уже "растворившийся" среди аборигенов, вдруг обнаруживает среди примелькавшихся рыл родной марсианский лик. Сколько раз, оставаясь один, я прокручивал эти кадры, вглядываясь в простоту и естественность будто давно знакомого лица, в его отрешенное достоинство, беззащитное, но непобедимое. Сколько бесстрашной любви оно обещало! Стер… Люблю эти строки: "В этот счастливый и вместе с тем последний день моей жизни я пишу вам следующее. Страдания при мочеиспускании и кровавый понос идут своим чередом, не оставляя своей чрезмерной силы. Но всему этому противоборствует душевная радость при воспоминании бывших у нас рассуждений…" Всегда восхищала (и у Сократа перед смертью) вот эта преданность рассуждениям. А у Эпикура – еще и ненависть к страху. И к религии, живущей нашим страхом, как падалью. В римском стоицизме раздражают картинки "красивой смерти": вскрытые жилы, последняя беседа с друзьями, диктуя или декламируя стихи. Скорее демонстрация презрения к смерти, чем истинное презрение. Да и за что ее презирать? Начинаешь подозревать, что и жизнь их была столь же театральна, а может и лжива. Сенека нажился на ростовщичестве и был страшно богат, а Маркуше собственные "принципы" не мешали править Империей. Вот 9-ый принцип: "… благожелательность неодолима, когда неподдельна… Ну что самый злостный тебе сделает, если… станешь тихо увещевать его и мягко переучивать в то самое время, когда он собирается сделать тебе зло… И чтоб насмешки тайной не было, ни брани, нет любовно, без ожесточения в душе. И не так, словно это в школе…" Кстати, в школе, я уже долгие годы приучаю себя быть к стае молодых обезьян доброжелательным. Кое-каких успехов добился. Доброжелательность действительно делает их менее вредными и более управляемыми. Но "вредность" их от недомыслия и распущенности (именно к этому, к распущенности, мне так трудно приучить себя быть снисходительным, ибо подобно Эпиктету считаю что "нет гнуснее пороков чем нетерпеливость и невоздержанность", а это как раз пороки еврейских деток), они ничем реально не угрожают тебе, так, дразнят льва в клетке. Легко быть доброжелательным, если ты могуч. (Нельзя не согласиться, что "чем хладнокровнее, тем ближе к силе", и "обидевшийся и разгневанный – ранены и выбыли из строя", подтверждение этому нахожу каждый день.) А если ты слаб, и тебя не дразнят, а реально угрожают тебе, можно ли сохранить доброжелательность? Тогда это воистину святость. Или особая хитрость. Помню мы гуляли с Зюсом по ВДНХ, был солнечный весенний день, весна нашей жизни (лет тринадцать), настроение радостное, праздничное, может, это было на майские праздники? В общем, идем, до ушей улыбаясь, заглядываемся на девчонок, и вдруг навстречу стайка подростков, мы попали в их небольшой поток и кто-то сбил с Зюса кепку, пихнул его, сшиб с ног, и почему-то эта стайка не показалась мне особенно угрожающей, это не были "хулиганы", так, просто ребятня, погулять вышла всем классом, и меня не тронули, а их незлобивая, какая-то механическая агрессивность показалась мне поддающейся доброжелательному переучиванию, и я принялся их увещевать, краснея от неловкости за совершенно небывалое для меня доброжелательство. День был так хорош, мир – таким праздничным, что эта ничем не оправданная агрессивность казалась особенно нелепой. Выдал я им что-то вроде: ребят, чего, дел нет повеселее, да посмотрите, солнце с нами играет, и все – с такой веселой улыбкой. Они от неожиданности слегка опешили, потом окружили нас и дали уже и мне по шапке, да по жопе, чтоб не выпендривался. Вообще стоики, особенно "поздние", стали циниками. Вера в достоинство, как условие счастья, вера в волю человеческую, обернулась презрением к миру. Презрением к жизни. Никаких иллюзий в этом храме не предлагали. А на голом мужестве далеко не уедешь. Поэтому и такая ненависть к христианам, шарлатанам и обманщикам, отбивающим клиентов детскими фокусами. 4-ый номер ВНЛ поживее, может оттого, что "модернизьма" поменьше? Стихи Филиппова понравились, родная интонация. Лимонов ловко руку набил, но смешна и наивна неожиданная "глубокомысленность" рассказа, все эти, вдруг всерьез, "идеи" о гибели цивилизации, все эти нежные цветочки инфантильной романтики под "сердитым" соусом. "Неужели для таких, как она, для ходячих желудков с коровьими глазами свершалась трагическая история человечества… Джордано Бруно горел на костре, судили Галилея, расщепили атом…" Хучь смейся, хучь плачь над талантливыми неевреями и немолодыми уже негодяями. Климонтович. С недолеченным хемингуэем. Декоративные князья, ритуальные выпивки, ходульные попки. Впрочем чешет лихо. Помню его у какой-то литературной дамы, любившей собирать юнцов и читать им свою бредятину, а потом угощать чаем с вареньями, рассказывая намеками о былых похождениях с "Бубновым валетом" (а то и со всем "Миром искусства"). Он вошел этаким молодым блестящим талантом, этаким подающим большие надежды, уже на слуху, высокий, в рыжем кожаном пальто до пят, красивый, надменный, и с ним девчонка, совершенно обворожительная, и все зашептались, что, мол, новая, а где же та?, и хозяйка салона метнула яростный взгляд на его красоту, а я чуть не лопнул от зависти: и старше был лет на пять, а не на слуху, да и надежд в сущности никаких, и спутница моя никому глаза не колола. Он прочитал рассказ, не снимая пальто, была зима, и я злорадно подметил, что король-то пока лишь при надеждах. А длинные одеяния были тогда в моде. Гандлевский, тоже дылда, расхаживал в потертой комиссарской кожанке до пят. У многих юных гениев висела тогда на плечах старая шинель, а ля Грушницкий, или мужицкая доха драная. Пока чирикал перышком, и солнышко закатилось. Луна, будто первый раз голая на сцену выходит, – не знает, где спрятаться. Вот я ее сейчас полевым десятикратным отлорнирую. Впрочем, толку от него в изучении планет – шишь, никакого впечатления. Даже Галилей, если память мне не изменяет, смастерил тридцатикратный. Робкий снежок первых звезд. Небо – тоже пустыня.