Шандор Петефи - Страница 44
Надо раздобыть денег, и притом немедленно! Но к кому обратиться? Петефи мысленно перебрал всех друзей, которые были бы рады помочь ему. Но все они так же бедствовали, как и он сам… «У венгерского писателя никогда не было в запасе денег больше чем на четыре дня вперед», — с горечью писал Янош Вайда. И другие тоже вспоминали, что, например, приятель Петефи, Альберт Палфи, не ужинал обычно, ибо на это у него денег не хватало; второй приятель Петефи, Альберт Пак, сам чинил и латал свою одежду. Это в то время, когда какой-то венгерский магнат, катаясь в своем экипаже по Парижу, выкинул шкатулку с драгоценностями, ибо она мешала ему протянуть ноги. А в шкатулке той драгоценностей было на двадцать тысяч форинтов. Шла молва и про одного венгерского графа, который, принимая у себя в замке императора, зажигал свечи в спальне его величества тысячефоринтовыми банкнотами.
После долгих размышлений и колебаний Петефи решился обратиться за помощью к «одичавшему» графу Шандору Телеки, с которым, как мы помним, он познакомился и подружился во время надь-каройских выборов. Петефи написал ему письмо:
«Милый тезка!
Тебя должна постигнуть великая печаль, поэтому советую быть к ней готовым. Как неизбежна смерть, так же и тебе не избегнуть дать мне шестьсот пенгё-форинтов. Впрочем, можешь дать мне в том порядке, как тебе заблагорассудится. Главное, двести пенгё-форинтов отправь немедленно, можешь их послать, даже не дочитав этого письма до конца, а четыреста пенгё-форинтов пришли в марте к пештской ярмарке. Возвращать же я буду их по двести пенгё-форинтов в конце каждого года, так что через три года мы будем в расчете. Милый друг, я прошу об этом серьезно, и теперь ты сможешь доказать свою человечность. Впервые в жизни обращаюсь я к магнату, и ты пощади меня, ведь если откажешь, то краска стыда изроет мое лицо хуже оспы. А впрочем, я обратился к тебе не как к магнату, а как к своему другу. Ты можешь ответить, что у тебя нет денег… Найдутся, коли захочешь! Тот, кто швыряет по тысяче форинтов цыганам, всегда сможет одолжить мне шестьсот пен-гё. В подарок я их все равно не приму, гордости у меня, слава богу, еще довольно. Не сомневаюсь, что просьбу мою ты выполнишь охотно, причем двести пенгё вышлешь мне немедленно. Не будь у меня крайней нужды, я не стал бы прибегать к этому…»
Никогда не работал он столько, как в 1847 году, а ведь он и раньше не терял времени даром. За один этот год он написал сто пятьдесят семь стихотворений, три поэмы — «Шалго», «Судья», «Глупый Ишток», двадцать «Путевых писем», два больших рассказа — «Дед» и «Пегий и Буланка»; в последних он выступил в качестве одного из зачинателей венгерской реалистической прозы. Трудно представить себе даже, когда он все это успел, когда он ел, пил и спал. Ведь одновременно он вел и ожесточенную борьбу с врагами народной литературы, неустанно изучал историю французских революций и восемь месяцев подряд воевал с упорствовавшим отцом своей любимой.
Готовя стихи к печати, Петефи еще в начале года переписал их в одну тетрадь. Собралось четыреста пятьдесят девять стихотворений — большая книга, которую он посвятил Михаю Вёрёшмарти «в знак уважения и любви». Затем начались переговоры с издателями. Те пытались надуть его и надули, конечно. Первый издатель, к которому обратился Петефи, отказался выпускать сборник, потому что поэт не поцеловал руку его жене. Второй издатель, прослышавший, должно быть, об отказе, предложил Петефи за весь сборник пятьсот форинтов, то есть не больше форинта за стихотворение. Что же оставалось Петефи? Пришлось согласиться. Но он написал предисловие к своей книге, одно из прекраснейших предисловий не только в венгерской, но, думается, и в мировой литературе.
«Нынче у меня праздник! — этими словами начинается предисловие, которое к сожалению, так и не было напечатано в книге. — Сегодня, 1 января 1847 года, мне исполнилось 24 года, я достиг совершеннолетия. У меня вошло в привычку в день Нового года (тем более, что он является и днем моего рождения) перебирать в памяти весь истекший год; но сегодня я представил себе не только этот год, а и всю мою жизнь, весь мой писательский путь. Быть может, будет не лишним, если я в виде предисловия к полному собранию стихотворений, подготовляемому мною сейчас к печати, изложу свои размышления о том периоде моей жизни, когда я впервые вступил в общение со своими уважаемыми читателями; а изложу я их с той искренностью, которую не приемлет лицемерный мир. Но ведь это для меня не препятствие. Вместо десяти друзей, купленных лицемерием, я предпочитаю приобрести искренностью сотню врагов. О! Искренность в моих глазах великое достоинство, так как меня одарил ею мой ангел: он постелил ее простынкой в мою колыбель, и я унесу ее саваном с собой в могилу…
В нашей литературе еще ни о ком мнения критиков и читателей столь сильно не расходились, как обо мне. Большая часть публики решительно стоит за меня, большинство критиков — решительно против меня. И раньше и сейчас я долго размышлял: кто же прав. И раньше и сейчас я пришел к выводу, что права публика. Публика! Я понимаю под этим читателя, а не театральную публику: между читателем и зрителем существует большая разница… Итак, я говорю, что читающая публика может заблуждаться, пренебречь кем-нибудь по той или иной причине, но если она кого-нибудь удостоила вниманием и полюбила, пусть и не в полной мере, то такой человек бесспорно заслуг-жил ее любовь, если, конечно, это не ошибка целой эпохи, а нынешняя эпоха едва ли так ошибается.
Признаюсь, год назад мне было очень не по себе, оттого что критики предавали меня анафеме (они сами так называли свои суждения). Они доставили мне немало горестных часов. Но сейчас, слава богу, я уже излечился от этого недомогания и добродушно улыбаюсь, когда вижу, что эти титаны силятся одолеть меня то Оссой, то Пелионом. Более того, каждому из них кажется, что он Юпитер, что от взмаха его ресниц содрогается Олимп. Однако эти Юпитерчики могут помахивать даже всеми своими космами, а Олимп, все-таки остается недвижим.
Но почему же ведется против меня эта война не на жизнь, а на смерть? Потому, поверь мне, уважаемый читатель, что они хотят одного: уничтожить меня. Да, и я знаю почему! Но публика не знает и благодаря мне не узнает никогда. Я мог бы перечислить все те гнусные причины, которые побуждают их выступать против меня на поле брани, напялив на голову шлем чистейшей доброжелательности; но я не сорву с их головы этот шлем, чтобы читателя не охватило отвращение при виде мерзких морд, ухмыляющихся под блестящими воинскими головными уборами. Да и вообще какое мне дело до отдельных личностей и до того, почему они заявляют то или иное? Я буду говорить только об их словах, об их утверждениях. И тут у меня возникают некоторые замечания, поскольку их нападки частью злобны, а частью лживы.
Я не стану защищать честь своей поэзии. Если мои стихи нуждаются в защите, то ведь все равно защищать их было бы тщетно. Если же они не нуждаются в этом, то защищать их излишне… а кроме того, я искренен, и у меня есть чувство собственного достоинства, но чтобы я был нескромен… Нет, это я отрицаю. Итак, я упомяну только о четырех обвинениях, которые чаще всего предъявляют мне, а именно: что в моих стихах плохие рифмы, неправильные размеры, что они неуравновешенны и подлы». И далее Петефи, отвечая на все эти воистину подлые обвинения, развивает свои взгляды на народную поэзию и на свой век, подлинным сыном которого считает он самого себя. С этими высказываниями Петефи мы уже знакомили читателя.
Книга стихов, к которой предполагалось предисловие, вышла 15 марта 1847 года. Ее тут же расхватали. «Из всех поэтов нашего времени, — писал об этом сборнике один из критиков, — именно Петефи умеет передать на своей лире все многообразие чувств: страсти, хмеля, любви к родине, горя, тоски по воле, материнской любви, — и все с одинаковым жаром, одинаковой силой. Каждое слово его обращено к сердцу читателя, потому-то и сочувствуют ему все лучшие люди, не утратившие еще сердец…» «Что написать о Петефи? — читаем мы у другого критика. — С именем его связаны великие идеи… он придал нашей поэзии истинные национальные черты… Кто, кроме него, заглянул так глубоко в жизнь народа, чтобы найти слова для выражения его радостей и печалей?»