Северное сияние - Страница 8
Наверное, то, что существовало в какой-то иной жизни, в данный момент неожиданно перенеслось в мою голову, в мое сознание и сделалось частью моей памяти. А в действительности ничего не было, и города не было, и прошлого не было, один только я есть, один я существую и непонятно почему торчу здесь. И мне уже совсем неясно, как я очутился в этом городе, и вот сейчас иду по Корошской улице и промокшими ботинками загребаю грязное месиво на черном тротуаре. Теплый зимний день, узкая улица, черные, с наглухо зашторенными окнами дома по правую сторону и темные, уходящие к реке улочки по левую. Вот что хотелось ей сказать. И еще то, что шар и церковь все-таки существуют.
Как случилось, что этим людям, и прежде всего Маргарите, я стал настолько своим, что рассказываю им о мячиках в церкви, о лужках, спускающихся к реке? Истина, скорее всего, в том, что с моей памятью что-то происходит, будто она пытается увести меня в неведомое, но это ничего не меняет.
Мы шли с Маргаритой по Корошской улице к одному из домов, являющихся собственностью семьи Самсы и сдаваемых внаем. Дома эти стоят прочно и основательно, приносят ежемесячно твердый доход. Кроме приготовления традиционного чая с ликером, выпечки фруктового печенья и участия в Ядранских ночах в ее обязанности входит сбор денег с квартиросъемщиков, производимый в одной из квартир. Там два помещения: кухня и комната. На кухне два стула и стол, за которым Маргарита собирает деньги, в комнате шкаф и некое подобие тахты, покрытой шелковым покрывалом, а на ней несколько перевернутых стульев. Квартира служит чем-то вроде конторы, куда жильцы приносят плату. Надо признать, что обязанность эта не из легких. У людей или вовсе нет денег, или они нужны им для чего-то другого. Квартиранты не желают платить, а это означает, что ей приходится выколачивать деньги, и, следовательно, нужно на них кричать, выяснять отношения и угрожать судом. Неприятное занятие, после которого она пребывает в подавленном состоянии и, по ее словам, чувствует себя разбитой и оплеванной. В дни, когда госпожа Самса является взимать квартплату, жильцы должны собраться во дворе или перед пустой квартирой. Они ворчат и возмущаются, но в конце концов платят. Среди жиличек есть две барышни средних лет, Катица и Гретица. Я прохаживался в ожидании окончания процедуры по деревянной галерее, выходящей во двор, и познакомился с ними. Они жаловались, что в квартирах сыро и что штукатурка отваливается. Рассказывали, что в апреле, когда льют бесконечные дожди, вода проникает в щели и стены буквально впитывают влагу. Маргарита была недовольна, что я разговаривал с Катицей и Гретицей. Сказала, что это птички особого полета. Но сказала это таким тоном, будто в чем-то завидовала их птичьей свободе или чему-то еще. Когда мы вышли на улицу, была очень не в духе. Можно с уверенностью предположить, что там, в конторе, многие пытались отложить уплату, придумав массу жутких историй. Опустив голову и поджав губы, она шла по улице. Обязанность ее скверна, а сама она прекрасна. Чем хуже настроение, тем она красивее.
Ближе к вечеру меня потянуло на почтамт. Хотел узнать, не пришел ли ответ. Однако, представив, как белозубая барышня в окошечке посмотрит на меня и улыбнется, как она захромает к столу и будет там перебирать бумаги, вспомнив о ней, я свернул на улицу, ведущую в Лент. Из прокопченных подвалов в узких улочках нижнего города, что сбегают вниз к реке, доносилось нестройное пение. За окнами горел тусклый свет, помещения набиты мужскими телами, воздух был густ от хриплых голосов и табачного дыма. Я толкнул дверь и увидел Федятина. Он сидел на прежнем месте, за своим столом, и сквозь густое кабацкое марево я разглядел его заросшее лицо и лихорадочно блестевшие глаза. На этот раз он был не один. Какой-то мужчина с бычьим затылком и гладко выбритым подбородком сидел рядом с ним. Он обернулся, тот мужчина, обернулся к дверям и посмотрел на меня. Я не стал входить. Только заглянул и вышел. Но его запомнил. Не потому, что он сидел с Федятиным, не только поэтому. Запомнил его лицо, оно было каким-то темным, совсем не такое, как у Федятина. Взгляд Федятина был горячечным, а этот смотрел спокойно и прямо. И щеки, и бычий затылок, которым он потом повернулся ко мне, были гладко выбриты. Я бродил по ярко освещенным улицам и почти не замечал молодых, оживленно беседующих людей, фланирующих взад-вперед. Перед моими глазами неотступно стояло лицо Федятина и того человека с ним. Не буду о них думать, решил я, ибо знаю, что если о человеке слишком много, особенно ночью, думаешь, то как бы устанавливаешь с ним контакт. А что может быть общего у меня с этими опустившимися типами из сумрачного притона? Правда, Федятина я повстречал в день моего приезда. Это единственная причина, почему он врезался мне в память. Иных причин нет. Никаких.
На западной стороне Главной площади за высокими коваными воротами, несколько отступив в глубь каменного двора, стоит церковь св. Алоизия, а от восточной стороны площади отходит Еврейская улица, в самом конце которой притулилась синагога. Силезский архитектор Йоханн Фух расположил церковь св. Алоизия, строительство которой было закончено в году 1769-м, несколько нетрадиционным образом. С улицы ее фасад можно и проглядеть, ибо она стиснута между строениями бывшего монастыря и гимназии — и поэтому весь церковный неф с громадным алтарем и высокими стрельчатыми окнами возвышается над убогими домишками, кабаками и нищетой Лента. Дальше город спускается к реке, и кажется, что корабль церкви приплыл сюда после долгого странствия по волшебному морю и вдруг нежданно-негаданно навсегда бросил здесь якорь.
Да, вот так однажды бросила якорь в этой тихой гавани светлая церковь св. Алоизия с архангелами Гавриилом и Рафаилом, святым Игнацием Лойолой и святым Алоизием, с высокими шатровыми сводами и несокрушимыми стенами, с огромным деревянным крестом на стене и Спасителем на нем. Покровитель учащейся молодежи святой Алоизий долгие годы взирал на солдат, которые этот причаливший корабль приспособили под казарму, слушал проклятия и богохульства, ругательства и приказы, ночное бормотание и вскрики, видел образы далеких земель и жестоких битв, жен и детей из далеких краев, которые являлись во сне спящим солдатам.
Алтарь возвышается до потолка, с фигурами апостолов Петра и Павла посередине, с огромным изображением святого Алоизия. А на самом верху по дереву вырезаны облака и солнечные лучи, переплетена позднебарочная орнаменталистика, вскипающая над высокими и гладкими колоннами, а меж облаков и лучей выглядывают маленькие детские головки, будто бы отрезанные от тел, и там, где они со своими мягкими и нежными чертами витают среди облаков и лучей на небесах, во все стороны расходящихся от Святого Духа, там, одесную от него, стоит Сын Божий с огромным крестом, а о левую — согбенный седой старик с шаром в руках. Вокруг голубого шара и парят те отрезанные детские головки, не знающие того, что ведомо седовласому старцу: человеческое сердце должно стать сердцем малого ребенка. Старик все знает, ведь это он Создатель мира, он выдумал все сущее, в том числе и голубой шар. Некоторые полагают, что шар, который Бог Отец держит в руках, — это земной шар, другие думают, что он означает Космос. Однако у ребенка с такой же головкой, как и те наверху, с такими же маленькими ручками, которые он тянул к голубому мячику, сидя на руках у матери, у ребенка было сердце невинного дитяти. И поэтому он не знал, что шар в алтаре — это не мячик, который можно схватить, прижать к груди, покатать, пнуть ногой, так чтобы он оказался под лавкой, а земной шар.
Очень отчетливо вспоминается, что во время службы ребенок громко требовал дать этот мячик ему в руки. Шар был высоко, но мальчик непременно хотел его достать. Он все никак не успокаивался, так его, громко ревущего, и унесли из церкви. Ему купили потом голубой мячик, но он продолжал мечтать о том шаре, который старик не хотел выпускать из рук.