Северное сияние - Страница 7
Это был полнейший крах. Мне оставалось лишь отхлебывать чай с ромом и грызть фруктовое печенье. Они же оживленно беседовали о русском вечере с джазом, который, судя по всему, приближается неудержимо и стремительно. Тогда какого же черта рассказывались все эти страшные истории? Может, в нас еще живы темные крестьянские избы, где по вечерам шепчутся о страшных и невероятных событиях и вызывают, замирая от страха, домовых и леших лишь для того, чтобы потом крепче заснуть? Ради этого? Или же потому, что все предчувствуют: однажды с кем-нибудь, если не с ними самими, в этом городе произойдет что-то действительно ужасное. А может, все это вообще ничего не значит. Просто им требуется искусственное возбуждение, провоцируемое загадочным полумраком. Потом я слышал, как супруга плешивого доктора со ртом, набитым фруктовым печеньем, объясняла на кухне какой-то даме: за ней надо следить. Когда выпьет лишнего, обязательно что-нибудь необыкновенное выкинет. Что-нибудь да выкинет. Разве вы не слыхали, как однажды она пропала на два дня? — Не может быть! — Может, может. — И на две ночи? — Нет, только на одну ночь, но дома ее не было целых два дня. Мой муж говорит, что алкоголь возбуждает у нее определенный нервный центр. — Неужели?! Нервный центр? — Правда, правда. — Но это ужасно! — Вот именно, ужасно.
Говорили о Маргарите. Я не хотел подслушивать. Так уж получилось. Каждый из нас носит в себе вирус безумия. И одинокие люди знают об этом лучше других. Смотрясь в зеркало, не можем понять, откуда мы явились и куда направляемся. Так что, если супруга врача так отзывается о Марьетице, это еще ни о чем не говорит. Даже если ее плешивый Буковский действительно утверждал нечто подобное.
В следующий раз расскажу им о Сведенборге[9], о том, как он, потрясенный, видел, что в Стокгольме горит его дом. Видел, находясь в Гётеборге, на расстоянии пятидесяти миль. Об этом пишет Кант. Пожалуй, эта история будет посильнее, чем о постукивании в окно. О Еве Ц. больше не упомяну ни за что на свете. О нервных центрах рассуждают! Что же тогда говорить обо мне, торчащем здесь в ожидании Ярослава.
Большинство людей, занимающихся психологическими исследованиями, признают, что наибольшую трудность представляет предвидение будущего. Даже самые сильные медиумы в наиблагоприятнейших условиях добились в этом отношении очень посредственных результатов. В тридцать восьмом произошла активизация всех видов предсказаний о будущем человечества, однако тогда они казались невероятными. Хромоножку с почты не волнует будущее человечества, но и о своем с электриком будущем она не смогла узнать ничего конкретного на сеансах местного оккультистского кружка. Самое большее, чего она достигла, было мучительное ощущение безысходности и страха, когда она увидела себя, бегущую по пустынной улице, припадая на одну ногу и привскакивая, и гонящихся за ней здоровенных, спортивного вида парней и почувствовала, что она не сможет от них убежать. Но такие видения она уже переживала во сне, а потому не нуждалась в специальных сеансах при красноватом освещении. Если бы она могла увидеть то, во что не мог проникнуть ее взор, она разглядела бы в мае сорок пятого своего электрика в кабачке Беранича на площади Водника. Она разглядела бы, как он, пьяный в дым, размахивает руками, как эти руки хватают стакан с вином и выплескивают его содержимое в физиономию какого-то солдата. Как после этого подбегают другие солдаты в униформе Болгарской народной армии и за пиджак, воротник и волосы выволакивают ее любимого из-за стола. Как мешок тащат его через весь зал кабачка Беранича, так что опрокидываются столы и люди прижимаются к стенам. Они выволокут его вон, на солнечный майский день, поставят, словно куль, посреди пустой улицы и сделают несколько шагов назад. Скинут винтовки с плеч и передернут затворы. Когда ее возлюбленный узрит перед глазами черные дыры стволов, у него подкосятся ноги и он в пьяном ужасе рухнет на колени перед солдатом, у которого от гнева глаза налиты кровью и который рукавом стирает вино с лица. Увидела бы себя, как она, хромая, выбегает из кабачка и бежит к ним. Когда поднимаются винтовки, она уже совсем близко и может видеть, что горящие гневом глаза теперь смотрят на нее. Закрыв собой возлюбленного, она бросается на колени перед солдатом. Он кричит, подбегает к ней и пытается ее оттащить, она же обхватывает его обеими руками. Солдат, шатаясь, пытается сбросить с себя взлохмаченную сумасшедшую бабу и наконец отталкивает ее прикладом. Потом тяжело сопит, остывая. Она чувствует, как его ярость стекает вниз, по мостовой, по улице по направлению к Драве. Он опускает винтовку к ноге. Остальные топчутся на месте. Солдат щелкает затвором и вскидывает винтовку на плечо. Ее возлюбленный лежит в дорожной пыли и блюет. Потом пытается встать, но ноги его не держат. Его трясет. Он весь испачкан, и от него страшно смердит испражнениями. Один из солдат что-то говорит, остальные смеются и уходят назад, в кабачок Беранича. Потом она увидела бы, как одна тащит этот расслабленный куль по Корошской улице, через Державный мост, на площадь Св. Магдалены, увидела бы, как хромоножка тащит отвратительно воняющего мужчину по улицам, заполненным ликующими людьми, тащит по своему каждодневному крестному пути. Увидела бы свою больную мать, страх в ее глазах, услышала бы оханье и горькие причитания, когда она этого мужчину отмывает и возвращает к жизни в своем доме.
И в конце она увидела бы, как темной ночью он уходит, крадется по ступенькам как обычно, как всегда до этого, с той лишь разницей, что теперь он никогда сюда не вернется.
Приближается время, когда мне придется принимать решение. Или я уеду, или со мной что-то произойдет. Местное общество уже считает меня за своего, и меня больше не спрашивают, когда торговый дом Ярослава Щастны начнет свой вояж на юг. Такое впечатление, будто мой дом здесь, в этом городе, который поджидал меня, встал на моем пути и в который я забрался, как эмбрион в материнскую утробу. Сегодня меня вновь посетило воспоминание. В первый раз — когда я проходил мимо церкви. В одной из церквей должен быть голубой шар, который я в детстве хотел достать, какой-то святой держит его в руках. Вот я тянусь к статуе, хочу схватить шар… Того домика в предместье, где в саду растут цветы и сочная фасоль, того домика я так и не нашел и никогда не найду, но статуя вспомнилась так явственно, что на меня дохнуло чем-то до боли знакомым. Я хотел дотянуться до шара, хотел подержать его в руках и сейчас будто слышал детский голос, громко требующий, чтобы ему дали мячик, и шиканье женщин, пытающихся его унять. Может, это мне приснилось, а может, я и вправду когда-то сидел на руках у матери и совсем рядом с собой видел красивый голубой шарик и непременно хотел подержать его в руках. Странно, но разум не в состоянии приблизить то, что почти наверняка происходило когда-то со мной здесь, в этом городе, или, может быть, это был сон или просто фантазия.
Потом мы с Маргаритой шли по Корошской улице… В просвете между домами был забор, в нем крепкая деревянная калитка. Она была не заперта, и я откуда-то знал, что за ней нет ни дома, ни двора, что там — зеленый луг, полого уходящий к реке. Я остановился перед калиткой и легонько ее толкнул. Был поражен, когда там мне открылась снежная поляна и не было никакой травы. Но поляна все же шла под уклон, и я был уверен, что под снегом лежит зеленый луг.
Попытался рассказать ей, что со мной творится. Внимательно слушала, потом пожала плечами. Человек не помнит, что с ним происходило до трех или даже до пяти лет. Я так ничего не помню. И тебе это только кажется. Ведь о том возрасте и вспоминать-то еще нечего…
Я ответил, что мячик в церкви и зеленую поляну, которая уклоном спускается к реке.
— Ты здесь чужой, — сказала она, — и ничего не можешь помнить. Ты придумываешь все это, чтобы как-то оправдать свое долгое ожидание Ярослава. Но точно так же ты мог бы оказаться в любом другом городе, и там, наверное, тебе через неделю-другую тоже показалось бы все давно знакомым.