Сердце и Думка - Страница 52
Юрий приехал в Москву как будто перерожденный: всё те же люди, всё те же лица, всё тот же круг, — только Юрий не тот уже стал. Он был уже ловец в обществе, он уже не бросал на воздух ни учтивостей, ни приветствий без цели, без намерения, по одному светскому приличию; его угождения стали прикормкой, а слова силками. Пойманным чувствам, как птицам, он подрезывал крылья и — выбрасывал их на волю, чтоб стадо ворон закаркало над ними, заклевало их.
Юрий составил себе особенного рода славу: прежде все искало его, теперь стало преследовать; уже не любовь облекала смелых красавиц во всеоружие соблазна, а слава победы, честь избавить подобных себе от семиглавой Лернской гидры;[130] но — все ополчившиеся против него изнемогли в борьбе; у Юрия было семь сердец: как змея, он обвивал, давил, жалил мужающихся, и — оне падали слабыми женщинами.
Когда Юрий явился в Петербург, слава его уже была сделана. Первое знакомство его было с домом отца Юлии. Тут увидел он ее и ее подруг.
— Вот он! — повторяла радостно Думка-невидимка, переносясь от одной к другой. — Вот он! вот тот, о котором тосковала душа, который для меня создан, с которым жизнь — все и без которого все — ничто! О как я его люблю! Как давно люблю! Кажется, до жизни его любила, искала везде и всегда!.. вот он!
Семь прекрасных, почти свободных женщин преследуют Юрия; он встречает их пылкие и томные взгляды взглядами участия.
Честолюбивая мысль о победе одушевляет деятельностью его сердце.
Он заводит в бой всех; но выбирает: которой из них нанести первый удар? в которой больше неги и очарования? от которой насладится более самолюбие?
Но оне так разнообразны, так хороши, каждая в своем роде, что выбор с каждым мгновением становится труднее и труднее, нерешительность Юрия более и более увеличивается.
Думка беспокойно переносится от одной к другой, всматривается в его взоры, вслушивается в его слова: которую он полюбит?
Но из семи звуков нельзя ни одного выбросить: все они необходимы для гармонии: это были do, re, mi, fa, sol, la si, — в семи отдельных существах; а не Зоя, в которой Юрий находил все эти звуки в слиянии, но, к несчастию, не настроенными для гармонической игры ума, сердца и пяти чувств.
Между тем как Юрий тщетно старается заменить толпою красавиц одну Зою, сердце Зои томится, повелительно чего-то требует. Нет сна; но не воспоминания, не задумчивость, не черные мысли беспокоят Зою, не грустный, глубокий вздох раздается в темноте ночей; но частое, горячее дыхание от внутренней полноты, от томящего жара. Зое душно, она не спит, но часто в какой-то забывчивости, в бреду ей что-то видится, и она ловит руками, влечет к себе..; То в смутных грезах жжет ее солнце, и она торопится к прозрачному светлому источнику, который льется алмазной струей с гор, черпает рукой воду… а вода, как ртуть, неуловимо сбегает с руки… Она бросается в источник… но он горяч, как кипяток… Струйки мучительно щекотят ее… и — Зоя пробуждается… все тело горит, пот росит по ней жемчужинами… То кажется ей, что вдруг опустело все вокруг нее… она одна в безграничном, глубоком пространстве… хочет всплыть… но тонет глубже и глубже… все чувства ее замерли… и вдруг она спасена… в чьих-то горячих объятиях… осыпает спасителя поцелуями… вся млеет, вся тает… и вдруг… вся стынет… «Что ты сделала! — раздается со всех сторон, — ты убийца! ты погубила человека!» — и Зоя пробуждается, облитая холодным потом.
Во время дня Зое скучно; она ничем не может заняться, все валится из рук, и она рада, когда приедет Городничий; не потому, чтоб он ей сколько-нибудь нравился: избави боже! она ужасается даже одной мысли об этом; нет — но это один человек в целом городе, который смотрит на нее, как на божество, один холостяк в целом городе, который может страдать от любви к Зое, льстить ее самолюбию, удивляться ее красоте и уму, угождать ей, слушать ее приказания, предупреждать желания, и прочее, и прочее, — пустое, в сущности, но очень важное для девушки, у которой должна быть замещена пустота сердца хоть чем-нибудь, если не кем-нибудь, для которой необходим хотя услужливый подниматель платка с полу.
При недостатке предпочитаемых, предпочитающие пользуются не любовью, но всеми милостями сердца. К ним иногда даже ревнуют. Зоя ревновала Городничего к висту; она сердилась, уходила с досадой в свою комнату, когда он садился за ломберный столик; она всегда старалась предупреждать отца своего и усаживать Городничего играть с ней в тинтере. Игра нисколько не занимала ее; по крайней мере, она знала, что есть человек, который зависит от ее воли, от ее каприза, от ее снисхождения, который не кончит до тех пор игры, покуда она сама не захочет, покуда ей не надоест его присутствие.
Игра с Городничим обыкновенно шла без споров, молча; иногда только тишина прерывалась словами: «Вам сдавать». Но Городничий считал это смиренное препровождение времени блаженством: только стол один уже разделял его от Зои; он имел всю возможность смотреть на нее пристально, когда она опускала большие глаза свои на карты и думала, с чего ходить. Он смотрел на нее и представлял себе, каким образом будет играть с ней, когда женится; он мысленно разговаривал уже с Зоей как с женой: «Душа моя Зоенька, сядь ты на стул, а я сяду на диван; потому что я ужасно устаю сидеть на жестком стуле… или сядем вместе, на диван… Довольно играть, душа моя Зоенька, мне пора ехать в полицию… Поцелуй меня… дай ручку… Ты не будешь скучать без меня?.. Я сейчас, аньелэк мой, ворочусь!»
Всего этого нельзя было еще сказать вслух, и это составляло разницу между Городничим-женихом, не объявившим еще своих намерений, и Городничим-мужем.
Видя, что нет уже препятствий к составлению своего счастия, он придумывал, с чего бы начать объяснение в любви и желании приобрести сердце и руку Зои Романовны.
Иногда, во время тасованья карт, он сбирался с духом, осматривался, нет ли кого в комнате, и, уверясь, что никто не слышит его слов, вдруг краснел, смущался, откашливал что-то и произносил прерывающимся голосом:
— Зоя Романовна…
— Что вам угодно? — спрашивала резко Зоя.
— Я думаю…
— Что вы думаете?
— Что…
— Что не мне ли сдавать? — нет, вам. Иногда начинал он:
— Давно уже желания мои…
И в это время, верно, сбиваемый Нелегким по просьбе Ведьмы, брал со стола карты, не считая очков.
— Помилуйте, что вы делаете? — вскрикивала Зоя. — Вы берете осьмеркой тройку и двойку, дамой валета! вы с ума сошли!
Окончание объяснения замирало на языке, и Городничий ждал удобного случая, чтоб начать снова.
Однажды, вместо вступления, начал он разговор о новой красавице города.
— Отгадайте, Зоя Романовна, где я сейчас был?
— Вы обыкновенно бываете в городе; может быть, сегодни были за городом?
— Нет-с, в городе, но где?
— В полиции, в тюрьме, в квартирной комиссии?
— Не отгадали! Вообразите себе, я был у Вернецких.
— Поздравляю! наслаждались лицезрением прекрасной Эвелины!
— Поневоле: отец поймал меня на улице и насильно увез к себе обедать; я не знал, как отделаться.
— Без всякого сомнения, провели очень приятно время.
— Надо отдать справедливость, что они очень гостеприимные люди: закормили и запоили меня; после обеда мать сказала: сыграй, Эвелина, для гостя и спой что-нибудь… Надо отдать справедливость, что она очень приятно поет, и должна быть препослушная девушка; потому что, как только мать сказала ей: спой, Эвелина, — она тотчас же села за фортопьяны и запела, кажется, тирольскую… Это совсем не так поется, как у нас; а как-то иначе… Мне очень понравилось… Вы, Зоя Романовна, поете тирольскую?
— К несчастию, лишена этой способности.
— Только что она начала петь, я тотчас же взялся за шляпу; она было удерживать; но я сказал, что мне нужно в полицию, и — прямо сюда!
— То есть вы наш дом приняли за полицию.