Серапионовы братья. 1921: альманах - Страница 30

Изменить размер шрифта:

Май 1921

Серапионовы братья. 1921: альманах - i_026.jpg
Серапионовы братья. 1921: альманах - i_027.jpg

ЛЕВ ЛУНЦ

БУНТ

I

Вечер наступил сразу. Посерело все: окно, и два прохожих в окне, и человек, смотрящий в окно: председатель Жаховского Совдепа — Петр Аляпышев.

А начальник вооруженных сил Хлебосолов докладывает:

— Никаких эксцессов, из ряда вон выходящих… Все протекало в стройном порядке с полным сознанием ревдисциплины… Монахи никакого сопротивления не оказали… Согласно приказа исполкома… взяли свои личные имущества…

Остановился, чтоб набрать воздуху:

— Когда уходили, монах Григорий сказал, что они еще придут. «Подождите, — сказал, — недолго еще поцарствуете». Так и сказал. Я счел своим партийным долгом арестовать его, что и было приведено в исполнение.

На длинной и худой шее председателя висит крепкая голова с дикими русыми кудрями. Когда председатель сердится, голова клюет набок — сейчас упадет! — и волосы волнуются, что высокая трава. Так вот волосы волнуются:

— Болван! Пошел к чертям!.. Да ведь это же, ты же раздражаешь массу… На кой черт ты арестовал этого Григория? Ну, отвечай! А?

Хлебосолов горько обижен. Это ли награда за усердие? Он постарался, а вышло перестарался.

— Я, так сказать, думал с точки зрения ревдисциплины…

— Немедленно освободить Григория! Ну!

Через минуту Григорий, освобожденный, вышел из Совета. Проходя мимо Аляпышева, он обернулся, посмотрел на него и сказал глазами. Что он сказал? Председатель не понял, но знал, что сказал он знакомое, только что слышанное. Но что? Мучительно знакомое… Но что?

И опять нудное окно, и нудная улица, и два нудных, вечных прохожих без лиц: один длинный и худой, другой покороче, но потолще.

II

Снизу, где помещение Совета, во второй этаж, где квартира председателя, четырнадцать ступеней, и сто четырнадцать злых мыслей и злых воспоминаний у Аляпышева, пока он идет по четырнадцати ступеням.

Надоело ему, надоело все. Третий год в одной упряжи одну телегу тянет. А на телеге город Жахов, а в городе Жахове три тысячи жителей, мертвых. Никто не убивал их — они родились мертвыми. Были двое живых, но они умерли: священник, которого расстреляли, и учитель, которого тоже расстреляли. И расстрелял их он, Аляпышев, который любил их, знал: они только живые люди в Жахове, они одни. Но расстрелял, потому что такова судьба: в Жахове живым людям — смерть.

А мертвые не умирают. Третий год тащит Аляпышев телегу с мертвыми людьми на кладбище — похоронить. Но живучи мертвые, и тяни себе телегу, — тяни, пока не свалишься, но и свалившись, ползи на брюхе и тяни, — тяни, пока не умрешь.

Об этом ли мечтал он, Аляпышев, когда кончал в Петербурге Первую гимназию, что на Ивановской…

И об этом ли думал он, когда студентом университета женился на студентке же. А вот судьба. Судьба ли?

Судьба ли заставила Анну Михайловну Аляпышеву через год после свадьбы уйти куда-неизвестно, и судьба ли заставила Петра Аляпышева, двадцатипятилетнего бобыля с младенцем на руках, записаться в большевики, — это сейчас ему, Аляпышеву, все равно. Он только знает, что ему скучно, протяжной скукой скучно. Подписывать бумаги, реквизировать, национализировать, денационализировать, приказывать, отменять приказания, строить и перестраивать, и говорить, говорить, говорить — скучно.

Но к черту! Все! Не хочу думать! Четырнадцатая ступень — последняя ступень, и комнаты.

Председатель Совета живет в двух комнатах; он мог бы жить в шести, как живет заведующий Жаховским Совнархозом, и мог бы жить в десяти, как живет председатель Жаховской Чрезвычайной комиссии, но зачем Аляпышеву десять комнат? Он хорош и в двух, он честный работник.

В одной комнате живет Петр Николаевич Аляпышев, в другой — Николай Петрович Аляпышев. Николаю Петровичу — пять лет, а Мише, который сидит рядом с ним — три года. Николай Петрович старше, он покровительствует Мише…

— Папа! Мишка потерял голову!..

Это ужасный случай. Правда, Мишина голова уже давно хотела упасть, но ведь не падала же. А вот упала и, главное, потерялась…

— Где же ты ее потерял, пострел?

— Не знаю. Па-а-па! Мише больно? Больно, папа? А он плакать не может.

Да, верно, Миша не может плакать: у него нет больше глаз. Но зато за двоих плачет Коля…

— Ну-ну, Коленька! Ничего… Мише не больно. Пройдет. Мы найдем голову.

— Папа! А как же Миша говорить будет? Ведь Миша говорить не может. Папа?

— Научится.

— А можно без головы говорить, папа?

— Можно, можно.

Во втором этаже сидит председатель Жаховского Совдепа, и на коленях у него Николай Петрович Аляпышев, и на коленях у Николая Петровича — Миша.

А внизу, в дежурной, горячо обсуждаются вопросы, стоящие на повестке текущего революционного дня.

Павел Зайцев, шестнадцатилетний курьер при Аляпышеве, член Союза Коммунистической молодежи, радостно рассказывает, что уезд волнуется, что народ ходит кучами и что ежеминутно нужно ждать выступления. Рассказывает радостно, потому что ждет его театр.

— Надо бы объявить осадное положение, — мечтает Простаков, — оса-адное… А наш-то медлит…

— Нет в нем революционной решимости! — шумно негодует Хлебосолов, грузный глупый мужчина с бычачьей головой на бычачьей шее. — Осадок буржуазного миросозерцанья, да! Интеллигент! Зачем отпустил он монаха? И еще меня обругал! Эх! Если б я был… я бы всякого Бога вообще упразднил, да!.. Декрет бы!..

Но Пелевин, старый коммунист — еще с пятого года, — не согласен:

— Не говори. Так нельзя. Все, кто занимаются религией, имеют Бога. Декрет такой есть. Не имеем права мешать… На здоровье.

— Но разве я про то, разве я про то! — кричит Хлебосолов. — Эх! Разве я про то!.. Правильно! Верь, никто тебе не мешает… Но вот насчет монастырей… Занимайся религией, никто тебе не мешает, но чтоб был производственный класс. А монахи — дармоедники. Не производительный они класс, а только употребительный…

А Простаков, секретарь Совета, он со всеми согласен. И нашим и вашим.

— Совершенно верно.

Его дело написать бумагу, а какую — все равно…

— Почему же у нашего, у Аляпышева, икона висит?

И последним этим доводом Хлебосолов победил. Все смолкли. Почему председатель Совета, — и вдруг икона? Да, почему?

А висела икона в комнате председательского сына, потому что у самого председателя в детской — маленький когда был — тоже икона висела. И потом, когда в университет поступил и женился когда, — та же икона, материнская. И висела она не потому, что Аляпышев верил, — он никогда не верил, — а затем, что так заведено было. Мать Аляпышева повесила в детской, а из детской переехал он в спальню молодых. А когда ушла жена и Аляпышев уехал в Жахов, повесил он — председатель Совета! — икону в Колиной комнате.

Бывало, зайдет товарищ из коммунистов к Аляпышеву и возмущается: как же это так, в доме Советов — икона! И вообще, где же это видано, чтоб у коммуниста…

На все эти упреки Аляпышев отвечал неохотно, отмахивался. Кому какое дело! Пусть. А мальчик воспитывается, как отец воспитывался. Вырастет — разберет.

И опять же молитвы и церковь. Аляпышев уж сколько лет, как в церкви не был, а молитвы какие знал — забыл, но ребенок — другое дело. И когда Васильевна, старушка-уборщица, и она же Колина нянька, великая молитвенница, ставила Колю перед образом и даже в церковь водила, председатель Совета не только не противился, но поощрял. Конечно, Бог — это наследие буржуазного строя, но с ребенком — другое дело.

Ребенок для Аляпышева — все. Пусть надоел Жахов, и улица, и окно, и вечные прохожие в окне — мальчик никогда не надоест. Скука, а Коля не скучен. И Аляпышев любил сына тяжело, по-русски, по-обломовски, но любил и любил одного.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com