Серапионовы братья. 1921: альманах - Страница 22
Солдаты все больше петербургские… Разговор про Петербург… вспоминают, обратно хотят… Вечером поют на мотив «Спаси, Господи» — «Варяга». Много военнопленных же были и в Венгрии, и в Германии, и в Сербии даже, но все так же вечером поют «Варяга». Коммунистов почти нет. И среди мобилизованных их почти не видать… Которые есть — те жмутся в кучку.
Чепуха — чувствуешь себя в дырке от бублика, а где бублик — не знаешь!
Меня вызвали в Херсон формировать подрывной отряд. Поехал вместе с арестованными. Ехало нас четверо: толстый большой человек — начальник здешней милиции, арестованный за то, что у него при обыске нашли ковры, граммофон и двадцать пять фунтов иголок, а обыскали его потому, что оказался он бывшим полицейским. Вообще, его арестовали. Когда его увозили, плакали над ним отец и мать, как над мертвым, а брат его приходил и говорил все что-то нашему командиру, стараясь отчетливо шевелить белыми губами. Второй арестованный был мальчик-дезертир, вернее — задержавшийся в отпуске сверх срока. Конвойный — один, с винтовкой, а мне шомпол дал, чтобы и я охранял.
А одет я был в парусинное пальто сильно в талью, в парусинную шляпу с полями (в деревне ее называли шляпкой), и вид мой запомнился кругом верст на двадцать (сам слыхал, как рассказывали обо мне), и вид мой еще больше увеличил тягостное недоумение деревни перед городом.
Конвойный утешал арестованного, а когда тот отворачивался, подмигивал мне на мушку винтовки, дескать, «расстреляют его». Сидел этот толстый человек (арестованный) на телеге и говорил благоразумные слова о том, что его напрасно, напрасно арестовали, и обидеться старался, и был испуган, а — не бежал.
А я не понимал, почему он не отнимет от маленького конвойного ружья и не убежит от нас к белым или просто в степь?..
Недоуменное дело. Пустота.
Приехал в Херсон. Потолкался в штабе. Очевидно, боялись отхода, и подрывники нужны были для отступления.
Приехал тоже вызванный с фронта эсер Миткевич, который прежде был саперным офицером, и мы вместе стали собирать отряд.
Стояли мы за городом, в старой крепости. Учение производили во рву. Собрали маленькую горсточку солдат и начали их обучать.
Динамита нет, подрывных патронов нет, провода тоже нет, и пироксилина нет. С трудом достали разный подрывной хлам и стали его подрывать на авось.
Занятие подрывника странное. К взрывам можно привыкнуть, даже — скучать, когда их нет.
Взрыв — приятное дело. Из земли выходит большое плотное дерево вихря, туго набитое дымом, стоит в воздухе… потом… вдруг осыпается на землю дождем камней и земли.
Если лежать недалеко от горна, то в глазах скачут красные мальчики.
Жили тихо. Только раз, взрывая деревянный мост, спалили его по ошибке. Солдаты работали на пожаре отчаянно, на некоторых тлело платье, хотя они и окунались поминутно.
Было досадно: мы хотели сделать все аккуратно, а мост сгорел. Очень огорчились солдаты, они могли бы взорвать весь город, не огорчившись, а здесь ошибка техническая.
Они страдали, чувствуя техническое преступление. Раз чуть не взорвались все сразу: производили учебный взрыв, да заодно уничтожали брошенные с белых аэропланов и не взорвавшиеся бомбы.
Белые бросали бомбы каждое утро….
Спишь, — и слышались жужжанье и звонкий звук, похожий на удар мяча о паркет пустого зала. Это — белые. Значит, нужно вставать и ставить самовар.
А иногда белые обстреливали город.
Как странно выглядит пустой солнечный город, когда по каменным мостовым его прыгают, весело звеня, обрывки снарядов, и звонким редким барабаном в нем самом слышны отвечающие батареи. Бабы из пригорода Забалки у себя в пригороде поставить батарею не позволили.
И вот — мы уничтожали бомбу. Решили обставить дело торжественно. Закопали ее рядом с пудом тротила (псевдоним какого-то норвежского взрывчатого вещества, которое мы нашли в складе). Бикфордова шнура не было.
Вставили в тротил запал с немецкой бомбы, а к кольцу запала (в сущности говоря, не к кольцу, а к чеке) провели шнурок. Сели за гору, потянули шнурок — притянули весь запал к себе… Пошли, укрепили его камнями — ничего нет! Опять потянули — вытянули чеку к себе… Прошло три секунды… Тихо… Провинциально… Небо над нами и белыми — голубое… И — пустота. Нет взрыва.
Хоть это и не по уставу — мы пошли всем скопом смотреть, что произошло…. Я и Миткевич — вперед, солдаты — сзади. Подошли довольно близко. Вдруг мне говорят: «Шкловский, дымок». Действительно, запал выпускал легонький дым, как от папиросы.
Без ног прыгнул я вперед, не думая ни о чем, вырвал из тротила запал и отбросил его на несколько шагов… Слабый взрыв… запал взорвался в воздухе.
Я сел на землю…
Над чепухой России и нашей маленькой ротной чепухой, над нашим тротилом, из которого мы устроили сами себе западню, плыли облака, должно быть, кувыркались от радости, что плывут мимо….
Взорвался я пожде.
Достали мы какие-то блестящие цилиндрики, весом в полфунта… Для запала — много, для патрона — мало.
Оставлены были эти штучки не то немцами, не то французами.
Решили испытать. Запалы нам были очень нужны… Пытались сделать сами, но было не из чего, а тут ожидался отход. Наши (левый берег) ходили отбивать Алешки… Из города — он весь на горе — был виден бой… Очень странный. Стоят среди плавень два парохода и дымят….
Входили в Алешки, но были выбиты. Погибло много матросов из прибывшего отряда. Спасшиеся прибежали обратно без сапог и бушлатов. Маневрировать мы не умели совсем. Нужно было готовиться к взрыву станции и мостов.
Я пошел один к оврагу пробовать — запалы эти цилиндрики или нет?
Пришел. Лошади невдалеке стоят, в тени дома. Мальчик виден где-то вдали. Взял я кусочек бикфордова шнура, отрезал на три секунды (срок, обычный для ручной бомбы) и начал вводить его в отверстие на дне патрона. Отверстие велико… И вообще, странный вид — не похоже на патроны, совсем не похоже. Обернул шнур бумагой, вставил.
Зажег папиросу и, думая о ней (не умею курить), поднес огонь к шнуру.
И сразу взрыв наполнил весь мир, меня опахнуло горячим, и я упал и услышал свой пронзительный крик, и последняя мысль о последних мыслях вырвалась и как будто была последней.
Воздух был туго наполнен взрывом, взрыв гремел еще. Я лежал на траве и бился, и кровь блестела кругом на траве, разбрызганная дождем маленькими каплями; сверкая, они делали траву еще зеленее.
Я видел через ремни деревянных сандалий свои ноги, развороченные, и грудь всю в крови. Лошади неслись куда-то в сторону.
Я лежал на траве и рвал руками траву.
Как-то очень быстро прибежали солдаты… догадались, что «Шкловский взорвался…».
Поймали телегу. Громадный Матвеев, силой которого гордился весь отряд, поднял меня на руки и положил под голову мне мою шляпку.
Другой солдат, Лебединский, сел на телегу и все щупал мне ноги с испуганным лицом.
Я дрожал мелкой дрожью, как испуганная лошадь. Прибежал Миткевич, бледный и перепуганный. Я доложил ему, что предмет оказался запалом. Есть правила хорошего тона для раненых. Есть даже правила, как нужно вести себя умирая.
Миткевич смотрел на меня и в уме считал раны для рапорта.
Госпиталь — хороший.
Я лежал и дрожал мелкой дрожью. Дрожали не руки, не ноги — тело на костях трепетало.
Я лежал, замотанный в бинты до пояса, с грудью, стянутой бинтами, с левой рукой, притянутой к алюминиевой решетке. Правая нога плохо пахла — чужим, не моим — запахом порченого мяса.
Пришел старый хирург Горбенко, про которого раненые с корыстным восхищением зависимых людей рассказывали чудеса. Пришел, потрогал пальцы, висящие на коже, и не велел отрезать: говорит, «приживут».
Они и прижили.
Приходили товарищи-солдаты, приносили солдатские лакомства — мелкие одичавшие вишни и зеленые еще яблоки.
Сады в окрестностях были реквизированы, ход в них был через забор, никто не убирал фруктов, но абрикосы уже сгнили, а яблоку было еще не время.