Семьдесят два градуса ниже нуля. В ловушке. Трудно отпускает Антарктида - Страница 102
Пока он раздумывал, как бы поостроумнее окрыситься, Саша его спросил:
— Ты-то чего не спишь?
— Сколько можно, днем спал, ночью спал, — гордый за свой организм, ответил Дугин. — Мне, сам знаешь, твоих пилюль не надо.
— Женя, — с огромным дружелюбием спросил я, — а у тебя бывают какие-нибудь жалобы? Ну, на здоровье, питание, настроение?
— А зачем тебе? — подозрительно спросил Дугин.
— Да так, уж очень ты редкостный экземпляр: всегда всем доволен.
— Почему это всем? Думаешь, мне улыбается на каше полгода сидеть? Так и до катара желудка недолго.
— Не беспокойся, голубчик, — успокоил Саша, — гастрит обычно возникает на нервной почве, а у тебя нервы вполне исправного робота.
— Ты не очень-то обзывай, док!
— Вот чудак, да мы все тебе завидуем! — Саша очень удивился. — Спишь сном праведника, из-за очереди на книги не волнуешься, к уходу «Оби» отнесся с исключительным спокойствием — словом, живешь и трудишься, как робот с его нервной системой из нержавеющей проволоки.
— А что мне, визг подымать? — Дугин был озадачен, поскольку не понял, обижают его или делают комплимент. — Я, может, больше тебя домой хочу, но раз надо, значит, надо.
— И чего ты, док, в самом деле от Женьки требуешь? — вступился я. — Он же изложил свою позицию: сидим в тепле, спим вволю, да и суточные, опять же, идут. Чем больше сидим, тем больше суточных, правда, Женька?
— Сказал бы я тебе…
— А ты скажи, скажи!
— Веня, не возникай, — со скукой сказал Саша.
Дугин посмотрел для престижа на шкалу, проверил давление, обороты — все-таки старший механик, начальство — и вышел.
— Знаешь, детка, — проникновенно сказал Саша, — мне хочется здорово тебя отлупить. Кажется, зря я тебя воспитываю, бессмысленно трачу энергию.
— Не зря, — возразил я, — ты совершенствуешь мою психику.
— Дурак ты, Веня.
— Сам знаю, что дурак.
— Врешь. Настоящий дурак уверен, что он очень умный. Ты, Веня, конечно, не дурак, ты осел.
— Почему? — запротестовал я.
— А потому, что осел, причем из самых отпетых. Если раньше я легкомысленно полагал, что Филатов длинноух по своему юному возрасту, то теперь пришел к выводу, что осел он по своей сущности, до мозга костей и последней капли крови. Я нисколько не удивлюсь, если вместо членораздельной речи из твоей пасти извергнется: «И-a! И-a!» И не ухмыляйся, я говорю серьезно. Давай же проанализируем, почему ты осел.
— Давай, — весело согласился я.
Что бы Саша ни говорил, а я его люблю. До чего все-таки хорошо, что у меня есть Саша, не знаю, как бы я без него здесь жил. А еще вернее — не будь его, и меня бы здесь не было. А вот чего на самом деле не пойму, так это, что он во мне находит интересного: полстанции ревнует, что док больше со мной, даже Груздев и тот вопросительно смотрит, удивляется. А может, Саша просто догадывается, что, если в воду упадет, меня тут же ветром сдует вместо спасательного круга? Ладно, пусть буду осел, козел и ящерица, лишь бы подольше не уходил. Сейчас он мне выдаст, безусловно, по такой программе: веду я себя идиотски, раздражаю Николаича дурацкими выходками, трачу скудный интеллект на перебранку с Женькой и тому подобное.
— А, к черту, — вдруг сказал Саша. — Нотациями тебя не проймешь, а бить жалко, уж очень морда наивная. Вот что я тебе открою, детка: год нам предстоит на редкость паршивый. Такой паршивый, что хочется по-собачьи скулить на луну, пока глаза не покатятся золотыми звездами в снег, как сочинил твой любимый Есенин. Тебе плохо, Веня, мне плохо, всем плохо. И будет еще хуже. Мы, Веня, заперты, как птички в клетке; Николаич, мудрый человек, правильно сформулировал, что искать спасения можно только друг в друге, помочь себе можем только мы сами — и больше никто. Ты сострил насчет психики и попал в самую точку. В ней, этой загадочной психике, — гвоздь вопроса: выберемся мы отсюда людьми или со сдвигом по фазе. А говорю я тебе все это столь высоким штилем потому, что меня очень беспокоит один человек.
— Пухов?
— Он тоже, но в меньшей степени. Пухов взбрыкивает, когда у него есть выбор. Недели через две он окончательно примирится с тем, что альтернативы нет, и — полярная косточка все-таки! — будет с достоинством нести свой крест.
— Дугин, что ли?
— Дался тебе Дугин! Вот уж кто меня абсолютно не волнует! Будь объективен, Веня: из всех нас именно Женька был последовательным от начала до конца. Николаич считает, что лучшего подчиненного и придумать невозможно, хотя, честно говоря, я бы придумал. А больше всех других, детка, меня беспокоишь ты.
Я уже догадывался, что он к этому клонит, и морально готовился к разоблачению своей сущности, но тут дверь распахнулась и на пороге показался Николаич. Он был в одном исподнем и в унтятах — никогда в таком виде он на людях не показывался. Он кивнул, Саша тут же выбежал; я вскинулся было за ним, но Николаич взглянул — будто пригвоздил: знай, мол, свое место, вахтенный. Все равно сидеть спокойно я уже не мог и тихонько выбрался в кают-компанию. У дверей комнаты начальника человек пять замерли вопросительными знаками, прислушивались, а оттуда доносился кашель — хриплый, нескончаемый, со стоном. Как ножом по сердцу… Потом кашель утих, на цыпочках вышел Саша с окровавленным полотенцем, сделал знак — и все разошлись.
Никто больше ко мне не заходил, я сидел пригорюнясь и думал об Андрее Иваныче и его печальной судьбе. И еще о том, что я действительно осел и псих. Андрей Иваныч, может, помирает, и никто жалобы от него не слышал, а Вениамин Филатов, здоровый жеребец, только тем и занят, что суетится вокруг своей страдающей личности и сеет смуту. И еще недоволен, что Николаич, у которого лучший друг на глазах чахнет, волком смотрит! А за какие такие заслуги он должен мне улыбаться? За то, что я на Востоке придумал дать дизелю «прикурить»? Так это мне было по должности положено. А за что еще? Каждый божий день начальнику от меня беспокойство: он скажет да, я — нет, он — белое, я — черное… Ну, какого хрена лезу в бутылку? Взять тот самый самолет. Ведь кожей чувствовал, что правильно они тогда от него отказались, сам бы себя истерзал, если б летчики погибли, а выскочил, речи толкал! А почему? А потому, что боролся за справедливость: раз мне положено — клади на стол! Какая там справедливость! За Надю боролся, сил нет, как соскучился. Вот и получилось, что интерес мой был шкурный. Ладно, остались, вой не вой — ничего изменить нельзя. Николаич честно говорит, так, мол, и так, придется существовать на станции, где почти ничего интересного для жизни нет, а Веня Филатов — тут как тут: «Все хорошо, прекрасная маркиза!» Пухов на начальника бросается — Веня на подхвате, с дружеской поддержкой; Груздев бунтует — Веня радостно бьет во все колокола, Дугин слово скажет — Веня с цепи срывается.
Так за что он будет мне улыбаться? Да на его месте я сам бы такого типа не замечал! И тут меня озарило: я вдруг понял, почему на душе дерьмо.
А понял я это так: размечтался, представил себе, что входит Николаич, кладет руку мне на плечо и говорит: «Осел ты, Веня. Неужто не понимаешь, что не Дугина, а тебя люблю?»
Даже какая-то дрожь пробила от этой фантазии: уж не есть ли это главная моя мечта? Саша мне как родной брат, Андрей Иваныча всем сердцем уважаю, и они ко мне с отдачей, и это для меня крайне, просто исключительно важно. Но раз уж я сам с собой разбираюсь по большому счету, то мне в жизни не хватает одного: чтоб Николаич мне улыбался. Тьфу ты, улыбался — тоже слово придумал… Чтоб он в меня поверил! Узнал, что я считаю его самым железным мужиком, готов за ним куда угодно, а все, что болтаю против него, — это не мое, это потому, что он очень ошибается и любит Дугина, а не меня.
И еще в одном я разобрался: раньше я Женьку за человека не держал потому, что он на Востоке скрыл правду и смолчал, когда Николаич вешал на меня всех собак за аккумулятор; потом обнаружил, что Женька вообще подхалим, и стал его презирать, а когда узнал, что он спас Николаича, то к этому законному чувству примешалась черная зависть.