Семь стихий. Научно-фантастический роман - Страница 47
Я увидел трех девушек.
Две из них рассеянно слушали, одна смотрела, как плясали искры над огнем, и думала о своем. Я вгляделся, лицо показалось очень знакомым. Темные раскосые глаза, тюркские скулы, тонкие брови вразлет: Силлиэмэ! Это была она. Воплощение покоя и неподвижности; она напоминала скульптуру. Только глаза делали ее лицо живым — сейчас они были похожи на прорези в маске. И вдруг — порывистое, резкое движение, взмах рукой в такт мелодии, смех, белозубая радость — и я узнал ее окончательно, такой она была на Севере, когда я познакомился с ней.
Ей тогда было девятнадцать, значит, сейчас только двадцать два. Но тогда она казалась взрослее. Интересно. О чем бы я с ней сейчас говорил? Было время… И была любовь. Я из нечетного поколения.
О чем задумалась, Силлиэмэ?.. Помнишь ли твоего давнего гостя? Там, на Севере, костры ярче, они как зарницы. Сухие, хрупкие ветки лиственниц вспыхивают как порох. И не дымят. Пламя ровное, легкое, гудящее. От огня и к огню лыжный след. А снежные сопки нарисованы, едва намечены в памяти их мягкие контуры. Близкое — далекое.
Если закрыть глаза, я и сейчас вижу лыжню. Оленей с бархатно-заиндевелыми рогами у окна. Скрип полоза.
Вот о чем она мечтала тогда: о Солнцеграде, о проекте, о работе вместе с Ольминым. Кажется, так. Теперь вот заговорили. О чем?
Тот, у кого лицо казалось бронзовым от загара, вспомнил, как вороны состязались с чайками над рекой, когда шла рыба: они держались над водой так низко, что концы крыльев стали мокрыми. Тоже хотели рыбы. Женя — так его звали — улыбнулся. Его слушали. Всем понятна была настойчивость осмелевших ворон. Оказывается, они хорошие летуны, чуть ли не такие же, как чайки. Но ведь стоило этой неказистой на вид птице зазеваться — и ее унесет река. Как проворно махали они крыльями, как точно опускались вслед за чайками, чтобы поживиться свежей рыбой. Но только одной из них удалось это. Они не могли сесть на воду, как соперницы. Черно-серые птицы изнемогли и отстали от чаек. И полет их стал таким же медлительным, как всегда, — обычным…
Я услышал еще одну незатейливую историю. О собаке. Где-то раздобыла она полбуханки хлеба и бежала по улице поселка. Но ее было не узнать: она не оглядывалась по сторонам, как будто не видела и не слышала ничего, такой у нее был сосредоточенный, по-собачьи серьезный вид. Выбежала за околицу, перешла на шаг. Стала осматриваться. Приметила укромное место под кустом. Стала разгребать лапами сухие листья, потом яму выкопала. Положила туда хлеб. И стала медленно, осторожно засыпать его. Но не лапами, а носом. Как бульдозер. И так она была поглощена работой, что не замечала ничего вокруг. Даже ворону, сидевшую на соседнем дереве, не приметила. А та, скособочившись, смотрела и удивлялась нежданной удаче…
Женя умолк и подбросил в костер хвороста. Я подумал о нем: это первое желание увидеть жизнь и понять ее по-своему. И вот что странно: два простецких эпизода, рассказанные Женей, я потом не раз вспоминал. Но мне не везло: так и не удалось увидеть смелых ворон. И собаку с хлебом я тоже не встретил.
Минуты две все молчали, только смолистое дерево потрескивало от жара. Я подошел ближе и уловил тепло костра.
Я услышал об Арктическом кольце жизни. О Великой Сибирской полынье. В ледовых просторах океана — синие озера. Там никогда не замерзают обширные участки. Открытая вода в сердце Арктики… Женя хорошо знал это и видел своими глазами.
— Есть еще Восточно-Таймырская полынья, — добавила Силлиэмэ, — и другие… там, где кончается шельф, далеко от берега. Материковый склон поднимает из глубины теплую воду во время приливов. А если еще есть подводные хребты, тогда приливное течение разрушает льды в самые сильные морозы. Это совсем особая географическая зона.
— Нет, из Таймыра не получится Мадагаскара, — сказала одна из девушек. — Даже после Солнцеграда в это трудно поверить. Пусть когда-то были тропики, но тогда и земная ось была наклонена совсем под другим углом, и океаны соединялись друг с другом широкими проливами, и Северный магнитный полюс был где-то на юге. Все, все совсем не так, как сейчас.
— Дело не в тропиках, — заметил гитарист, — пустыня ни к чему, вот о чем речь.
— Там не пустыня, а птичьи базары! Миллионы птиц.
— Это природа вынуждает птиц гнездиться там, где они могут найти корм, — возразила Силлиэмэ. — Птичий базар — это пятьдесят или сто тысяч птиц, но не миллион. Птенцы там реже гибнут от холода. Когда рядом другие птицы, теплоотдача меньше. А вот на острове Врангеля гнездится всего шесть пар воронов. Птица всеядная, и все равно зимой трудно. Пустыня! Вот если бы весь Северный Ледовитый превратить в кольцо жизни!
— Я читал, — сказал Женя, — что из-за потепления климата многие птицы уже гнездятся на градус севернее. Чайки, свиязи… Силлиэмэ, подскажи… да… морские чернети, люрики, луговые коньки… кайры, бакланы…
— Птицы стали прилетать раньше. Дней на десять-двадцать.
— Потом будет теплее. Когда проект закончим. Лес к северу тоже продвинется. Тогда на острове Врангеля можно будет увидеть рябинников, варакушек, снегирей, горихвосток. А летом будет тепло, как у нас здесь.
— Почему бы не установить приемники сразу на Севере? Вот что непонятно, — сказала девушка, сидевшая рядом с Силлиэмэ.
— Там мерзлота, — ответил Женя, — тяжело. Да и равновесие можно нарушить. Пятьдесят лет нужно, чтобы восстановить травяной покров.
— А я видел женьшень, — сказал высокий парень. — Позапрошлым летом. Место глухое-глухое, кряжистое дерево с дуплом. Я сначала на дупло смотрел, в нем даже медведь может укрыться. Потом смотрю — ярко-зеленые листья, похожие на ладонь… Отец сказал: женьшень. Притрагиваться к нему нельзя: его недолго испортить. Даже кедровая шишка или шмель, если заденут цветы и листья, заставляют его уснуть. Он перестает расти и спит много лет.
— А потом?
— Просыпается. Говорят, в одну из ночей, когда появляются цветы, можно увидеть свечение, белый огонь, будто бы и корень тоже светится. Но это легенда. А в другой легенде рассказывается о рождении женьшеня. Когда сильная молния ударяет в зеркальную воду родника, на этом месте вырастает корень жизни, а вода уходит под землю.
— Я был в курильских лесах, — сказал гитарист. — Там кое-где еще остались такие же заросли, как на Сахалине. Лопухи двухметровые, а дудочник как пальмы. Луг похож на лес. Дождь пойдет, зонтик не нужен лист лопуха как палатка или пляжный навес.
…Костер угасал. Установилась какая-то нежилая тишина, как в покинутом доме. Сквозь глубину кедровой чащи к нам подкрадывалась ночь. Ни шороха, ни звука. На фоне светлой звездной пыли — глыбы кедров, за спиной внизу — черное спящее море.
…Я привстал со ствола поваленного ветром дерева, отряхнул с одежды приставшие к ней хвоинки и желто-зеленый сор и пошел к ним. Чтобы нас не разделяли эти двадцать шагов, узкая каменистая полоса земли, отдававшая тепло ночному небу.
АИРА
Трудно было ей вспомнить, как было раньше, когда звали ее Аирой, когда жить ей привелось в подземном дворце, где не слышно горячих вихрей, воя песков, шорохов пылевых туч. И трудно забыть то, что придумала она про себя здесь, на Земле, новое имя свое: Ирина Стеклова. Но не было другого пути: у каждого есть право на прошлое, хотя бы придуманное. Как же без этого?
Это и осталось ей — с тех самых пор, как увидела она зеленый браслет на своей руке. Трижды прожить жизнь, уметь встречать неизвестное, новое, потом расставаться с ним, как с полузабытым воспоминанием, а впереди иное, неизведанное, завтрашнее… Сколько бы ни было у нее сил — все равно трудно.
Но никто не смел и помышлять о другой возможности — ни одна из метаморфоз не должна была вывести ее из круга привычных понятий. Какие бы смелые пути ни намечал ее разум, всегда и всюду с ним рядом любовь и горечь расставаний, мечта и надежда…
Она мечтала о будущем, пока неясном. Будто бы собиралась в далекий поселок, чтобы проститься с теми, кто был когда-то близок ей. Она еще не называла себя Аирой. История ее была простой: вот откуда она — вот дом ее, и мать ее, и сестра, и тот, с кем целовалась у чужого крыльца с позднего вечера до утра. Образы уже теряли четкость, как отдаленное прошлое, которое вдруг проступает в памяти сквозь полупроницаемую завесу.