Семь дней творения - Страница 115
- Будут тебе документы.
- Твоими бы устами, дед,- недоверчиво усмехнулся Вадим. - Только едва ли.
- Это у вас там, в Москве, концов не найдешь,- не скрыл своей обиды Петр Васильевич,- а здесь и я кое-чего означаю. Посмотрим, чья возьмет.
- Не сердись, дед, я не хотел тебя обидеть. - Он встал, вышел из-за стола и, потирая виски, принялся ходить взад-вперед по комнате.- Просто повидал я за это время всякого. На многое у меня глаза прорезались. Уж если они,- кивок вверх,- возьмутся за кого, то до конца не отпустят. Хватка у них мертвая. Чего-чего, а сторожить научились. По этой части у них большой опыт имеется... Господи, и что же это за часть света такая! Будто полигон для всяческих мировых безобразий. Почему, с какой стати, что за наваждение? Мало того, что сами в грязи тонем, но еще лезем рабской неумытой рожей своей в Европу, других учить уму-разуму. - Глаза его постепенно заполнялись ожесточенными слезами. - Уйти, укрыться, спрятаться от всего этого! Чтобы не видеть, не слышать, не откликаться! И зачем мне их паспорт? Опять к ним на удавку? Лучше уж сдохнуть где-нибудь под забором бездомным псом, чем играть с ними в эту подлую игру. Не хочу!
Петр Васильевич почти не слушал, а вернее, не слышал Вадима. Он лишь напряженно вглядывался в него, ревниво отмечая в нем черты давно забытого им уже облика: "Витька, вылитый Витька, только еще покруче". Сын узнавался во всем: та же неумеренная горячность, то же стремление докопаться во всем до сути, те же внезапные, вне связи с предыдущим, обороты речи. С болезненной отчетливостью всплыло перед Петром Васильевичем памятное ему довоенное утро, после которого он с Виктором больше не встретился: "Чего, чего мы тогда не поделили? Эх, жизнь!"
Пожалуй, только в эту минуту его по-настоящему остро пронзило чувство потери, утраты этого самого, может быть, необходимого ему из близких человека. И, раз начав, память уже не могла остановиться, и Петр Васильевич знал, уверен был, что теперь они - его дети и близкие - последуют из небытия один за другим и каждый из них спросит с него свою долю расплаты. И он уже смирился с тем, что ему придется пройти через это испытание, каким бы жестоким оно ни было. Петру Васильевичу казалось, что, лишь рассчитавшись с прошлым, он обретет в душе тот свет и ту ясность, которых ему так недоставало всю жизнь. Поэтому сегодняшняя мука Вадима, сообщаясь ему, вызывала в нем полную меру ответного понимания:
- Пропадешь, Вадя.
- И то - выход.
- Кому от этого выгода?
- А зачем она - выгода эта?
- Я помру, никого из Лашковых-мужиков, кроме тебя, не останется. Горечь душила его. - Антонина - баба, с нее какой спрос? Тебе жить надо, Вадя. За нас все исправлять.
- Зачем исправлять-то? - глухо отозвался тот. Он стоял теперь спиною к деду, прижавшись лбом к затянутому ледяным кружевом стеклу. - Может, и не надо совсем. Может, в том наша судьба, лашковская, изойти с этой земли совсем, чтобы другим неповадно было кровью баловаться?
- Думаешь? - слабея, еле выдохнул Петр Васильевич. - По-твоему, так это?
- Спрашиваю.
- За свое мы сами заплатили.
- Но и других платить заставили.
- Ты в этом не замешан. Каждый за себя отвечает.
- Легко отделаться хочешь, дед.
- Я уже стар хитрить. За одного - весь род не ответчик. - С каждым словом он все больше распалялся. - Не по справедливости это. Разве мы плохого хотели, когда начинали.
- Это факт вашей биографии. От этого никому не легче. Думать надо было.
- Некогда думать было. - Он почти кричал. - У нас минута на счету была. Кто - кого!
- Вернее, друг друга.
- Не до того было, чтобы различать.
- А потом?
- Потом поздно было. Потом надежда оставалась: перемелется, образуется всё. Мы что ли одни виноваты?
- А кто?
- Не одни мы.
- Но больше доля ваша.
- Может, и наша. - Обида несла его. - Так мы, против других, и платим больше. Что я, к примеру, от своего комиссарства нажил? Сам смотри, велики ли хоромы, много ли богатства? Последние портки донашиваю. Ничего для себя не берег,- ни добра, ни детей родных. Думал, как для всех лучше. Казнить-то за корысть можно, а разве я из корысти это делал? Легко ли мне было по-живому резать? Легко ли мне теперь, под старость одному дни доживать? Все отошли, все отступились. - Он вдруг как-то сразу обессилел и поник.Вот и ты тоже отрекаешься.
Вадиму, видно, передалось состояние деда, он живо отвернулся от окна и, примирительно усмехаясь, потянулся снова к столу:
- Ладно, дед, делай, как знаешь. Получится - хорошо, не получится еще лучше. Лишь бы хоть какой-то конец.
В смутном свете нового дня лицо Вадима приобрело землистый оттенок. Темные глазницы обозначились явственнее и жестче. Седина бобрика проступила еще определеннее. Серая, почти нечеловеческая усталость сквозила во всей его ссутулившейся за столом фигуре. Лишь сейчас, внимательно разглядев внука, Петр Васильевич понял тщету своей недавней горячности: тому было не до него и ни до чего на свете вообще, тот просто хотел спать.
- Ляжешь? - Не ожидая ответа, Петр Васильевич бросился стелить внуку. - Давай, ложись.
- Пожалуй.
Вадим уснул сразу, едва коснувшись головой подушки. Во сне он выглядел много моложе и мягче.
Петру Васильевичу стоило большого труда не погладить внука, как когда-то в детстве, по его упрямому ежику:
- Ишь...
И легкое это, будто звук одинокой дождевой капели по крыше, слово выявило в памяти Петра Васильевича резкие линии и цвета размытого временем дня. День этот предстал перед ним с такой почти осязаемой живостью и полнотой ощущения, будто он - этот день - был не далее, чем вчера.
VIII
И ЕЩЕ ОДНО...
Пятые сутки вагон Петра Васильевича стоял в тупике Пензы-товарной. Пятые сутки станция, забитая до отказа составами, исходила зноем и разноголосым гвалтом. За все эти дни в белесом августовском небе не промелькнуло ни облачка. Недвижный воздух был, казалось, насквозь прокален сухим удушливым жаром. Изнывая от духоты, Петр Васильевич маялся у раскрытого окна в ожидании напарника, околачивавшего в это время пороги станционных кабинетов с просьбой о скорейшей отправке. По соседству с тупиком, на запасном пути вытягивался эшелон с цирковым зверинцем. Прямо против Петра Васильевича, посреди четырехосной платформы, возлежал обрешеченный со всех сторон облезлый лев, и его круглые, с яростным блеском глаза источали в сторону Лашкова долгую и голодную грусть.