Селение любви - Страница 18
Он с ехидцей, в притворном смущении сдвинул брови и выразил раскаяние:
— Зря я позубоскалил… Вспомнилось, как один очень добрый человек пожелал имениннику: «Чтобы ты так жил!» И — сладилось. Живётся недурственно. Хотелось мне одну лишь только мелочь узнать: вот так живя, понимается хоть как-то — что бабе жизнь переехал?
Он вонзил зонд в рану уверенно и глубоко: его интересовало как целителя — будут или нет спазмы боли?.. Тогда, после моего фокуса с зажжённым бензином, поднялась кутерьма или, как с брезгливостью сказал Чёрный Павел, — «буря в баке с дерьмом».
Загуляла версия, будто я предпринял попытку самосожжения на почве ревности… Значит — «что-то было…» Валтасар, Марфа с рвением опровергали это, но Елену Густавовну выбросили с работы, против неё возбудили уголовное дело. Впереди замаячил суд. Ей грозило, в лучшем случае: никогда больше не работать по специальности… грязный след будет тянуться за нею всю жизнь.
И она сдалась следователю прокуратуры — дело закрылось. Сдалась заведующему облоно, и он устроил её в школу в далёком селе. Там она поспешно вышла замуж — за человека, что только-только вернулся из тюрьмы; охотовед, он сидел за превышение мер самообороны — застрелил браконьера. Вскоре сел опять — на этот раз за браконьерство. Она осталась с маленьким ребёнком.
В селе иногда появлялся ответственный руководитель: наезжал в тамошние угодья стрелять дичь. Положил глаз на Елену — и она стала жить в городе.
Марфа кое-когда встречает её случайно в магазинах, на улице. Елена — учительница в престижной школе. Не спрашивает обо мне, не передаёт привет, но внимательно слушает, что Марфа рассказывает о моих успехах…
Я одарил Евсея согласием с его словами: о, да! всё сладилось! И прогнозы на моё дальнейшее — самые благоприятные. Спасибо доброму человеку за его пожелание: причём за него — даже большее спасибо, чем за то, что оно сбылось.
Был пир царей, и царями на нём стали милые, душевные, тихие люди, которые желали удаления от зла, воспринимаемого остальными как удовлетворительная повседневность. Страдающие же от неё хотели прибежища — неявного мирного противостояния некрасивому и нехорошему. И они сделали себя царями, изваяв маленький пъедестал для умиляюще благодарного, прирученного человечка и поставив его между собой и хищными буднями: поставив как источник возвышающих мыслей и положительных эмоций.
Этим людям так нравилось держаться вокруг нацеленности на добрый поступок — вокруг куценького серенького вымпелка, выставленного ими над омутом, ревниво прячущим в своей глуби и самую вкусную рыбу, и драгоценные раковины, и благостное зло. Они были убеждены, что всё приблизившееся к их вымпелку окажется, безусловно, доступным их взгляду. Между тем смысл, значение того, что они делали, понималось ими настолько же, насколько скальпелем в руке экспериментатора понимается то, что с его помощью делают над подопытным дельфином. Им встретилась жизнь, которой было определено существовать наперекор их представлениям. Могли ли они уяснить, как неизмеримо тяжелы их заботы — тяжелы тем, что заставляют смотреть на мир глазами других?
Как враждебно, как отталкивающе было для них блаженство творимого выстрела! выстрела пусть только внутри души — но, при единении с родственной волей, — достаточного, чтобы жизнь увиделась неутолимо желанным восстающим искусством. Скажи тогда Валтасар с неподдельно-сердечной готовностью: «Я отвезу тебя в Дербент!» — разумеется, никакой поездки бы не состоялось, она не поехала б — но решимость Валтасара развязала бы связанное. Произошла б та недостающая вспышка, которая, развиваясь в свободной сложности своих отражений, наполнила бы душу весёлой уверенностью в том, что её представления могут быть очаровательными и что самые лучшие из стремлений обязательно найдут себя вовне: став дыханием вещей видимых и нетленных…
В продолжение эмоционального моего монолога Евсей несколько раз едва не прервал меня, но вытерпел. Теперь он воспользовался паузой:
— Крикливо-задушевное козыряние — точнее, спекуляция на, так сказать, украденном детстве. С целью уйти от заданного пункта.
— Нет, я не уйду от заданного! — сказал я в храбрости щедро отпущенного на сей раз вдохновения. — Ты прав: я сотворил себе отраду из порока. Но в цинике живёт идеалист, который самовольно опустился ниже, чем должен бы: исключительно из преувеличенного осознания своей недостойности. Опустился как можно ниже своей мечты, чтобы не испачкать её: мечты, которая помогает — внешне пребывая с людьми, — не смешиваться с ними.
Евсей отвёл взгляд и гмыкнул — совсем неуместно, громко. Я высказал ему, что он напомнил о моём цирке, а я укажу ему на его театр.
— Ты любил заявить, что за добро перервёшь горло: ты играл самого себя — театрально противостоящего будням! Ты элегантно циничен, как и я, но если в мой цинизм облёкся занятный порок, то в твоём обрела себя расхоже-скучная беспричастность.
Его лицо в короткой бородке, сейчас подавленно-настойчивое, выказало густую сетку морщинок в подглазьях. Он запустил руку мне в волосы, сгрёб и потянул их так крепко, что у меня выступили слёзы. Не поднимая рук и не вырываясь, я выговорил:
— И это тоже театр, горлоперерватель, ха-ха-ха… — засмеялся я зло, как мог.
Он, не выпуская моих волос, другой пятернёй схватил мою руку, потянул к своему лицу:
— Ударь! Влепи! — упрямо пытался ударить себя по щеке моей рукой, но я был сильнее и не позволил.
На нас глядели — пока без желания вмешаться. Он отпустил меня. Я видел его широкие влажные близкие зрачки — и ощутил почти материальное прикосновение к глазам.
— Ну, скотина! и какая же ты скотина, Арно… почему ты до сего дня — ничего? Почему?.. — сказал он так, что я почувствовал: мы на волосок от объятий.
— Скрытная ты душа, Пенцов-Теринг! — он тянул ко мне руку, и я заметил нечищенные ногти. — Теринг-нелюдим, эстонец замкнутый…
Я встал с шезлонга.
— Теперь я пойду…
— Теперь иди… — сказал он с растроганно-подкупающей, несмотря на беспокойство, мягкостью, — но если ты завтра не будешь в «Избе рыбака»…
— Я буду! — пойдя, я обернулся к нему: — И завтра, и когда тебе надо — я буду в «Избе рыбака».
…Кажется, я был всецело захвачен сбивчивым страстным многословием озирающегося ума, что теребил и память, и только-только происшедшее: однако взгляд принялся независимо ловить хорошеньких женщин на платформе и в электричке. Поначалу сознание отметало впечатления, но они исподволь делали своё, и скоро я уже не мог не думать о том, что в последнюю встречу с Марфой Елена неожиданно пожаловалась: дочери — восемнадцать, она прехорошенькая, а носить туфли на высоком каблуке не умеет. Неуклюжая.
Я постарался представить дочку Елены: воображая её как бы детскую неуклюжесть, я хотел мысленно увидеть недетски-застенчивую гордость. Туманно маячащий олень загадочной охоты не требовал ли встречи с нею — и, может быть, то была бы уже не такая безотрадная история? История, в которой нашлось бы место выстрелу…
Первый вариант повести опубликован под названием «Это я — Елена!» в журнале «Кодры» (номер 10 за 1986, Кишинёв).
В 1999 повесть под названием «Селение любви» вышла в сборнике «Близнецы в мимолётности» (Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin-Brandenburg). Этот текст и представлен в Интернет.