Селение любви - Страница 13
Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.
— А если она сейчас смотрит на меня так… как ты хотел сказать? — адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.
— Сейчас?.. Когда ты ещё… никто? Родион, не лей на пол — пузыри пускают на улице…
Моё истомно замиравшее сердце пошло между тем бить полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезёт туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота…
Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку.
— Там есть лезгинский театр.
— Во-оо! — воскликнул я взорванно, в неистовой окрылённости таким доводом в пользу моего плана: — Мы будем с ней ходить в лезгинский театр!
Я умоляюще смотрел на Валтасара:
— Ладно? Ла-а-адно?..
— Но это из области химерического! Так не делается!
Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.
— А-а-а… что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам всё, всё-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил — не делается? — у меня прыгали губы.
По его лицу как бы пробежала тень судороги — оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.
— Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили — сколько вы все говорили! — чтобы у меня была настоящая любовь… а когда… когда… — я немо зашёлся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.
Валтасар, склонивший голову, развёл пальцы, высматривая меж них, и мне показалось — глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дёрнул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шёпотом:
— Ты мужик или кто?!
Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:
— Отвези его, куда он просит!
Я был само ощущение ошейника с пристёгнутым поводком, который тянут изо всех сил.
— Забрали оттуда — и мне только хуже… там… там мне не было бы, как сейчас! — потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресёкший голос.
Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперёд руками — он толкнул Евсея:
— Спятил?
Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:
— Ты — точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. — лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. — Я! Я! Я! — как бы передразнил он меня, кривляясь. — Тебе обещали! тебя отвези… — продолжил он, убыстрённо двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. — А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнёшь зарабатывать — загоришься на другие цветочки! А её будешь гнать…
Он жестикулировал всё жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнёс:
— Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство…
Ужас запустил клыки в моё сердце.
— Не-е-ет!!! — я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.
Всё вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии — поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:
— Успокойся! успокойся! успокойся!..
13.
Ночами я больше не спал — я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной.
Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен…
Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.
Она ко мне лицом. Спиной…
Она на дороге…
Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо — оно вбирало мою одинокую неумиротворённость и начинало пылать от угрюмо-чёрного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажжённые спички — и всё моё существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.
Гущина грёз в их острой причудливости влекла меня по пёстрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в серёдке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.
Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к её ногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ей букет за букетом.
Я без конца защищал её от кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков! Ночь неслась в приключениях — в конце я неизменно нёс её на руках, и она обнимала меня, я осязал её щёки, губы — целуя подоконник, графин с водой, штору… Мы с ней оказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост — великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринуждённого в дарении и в нечаянном грабеже. Белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали изломами складок, мы обнимались, нагие, и она на коленках поворачивалась ко мне, как в своё время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступлённо опьянялся звуком сосредоточенного дыхания — тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово «ходчей!»
Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога — это появилось в последнее время — подёргивала остатки мышц в моей искалеченной ноге.
Чем ближе был её урок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно…
В перемену перед её уроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где:
Она на золотой ряби песка — одушевлённого ею, переставшего быть мёртвой материей планет.
Она в протоке, искристо трепещущей от её задора.
Она — ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.
Во мне, в безотчётной непрерывности внутренних безудержно-восхищённых улыбок, повторялись каждое её слово, жест, поза, взгляд… уставившись на дверь, в которую она сейчас войдёт, я осязал, когда её пальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но всё равно увидел сквозь веки, как она входит. Я считал: «Один, два, три…» Если за эти три секунды её глаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если она ещё раз войдёт вот так — в первые три секунды на меня не взглянув — я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.