Секс в кино и литературе - Страница 14
Речь идёт о так называемом крестовом походе детей (или “пастушков”).
В ходе первого рыцарского похода крестоносцы завоевали Иерусалим. Когда войско мусульман покинуло город, рыцари Христа устроили всеобщую резню, кровью мирных жителей залив мостовые, мечети и синагоги. Случилось это в 1099 году, не сделав христианский мир ни лучше, ни счастливее. Сто лет спустя мусульмане вновь захватили многострадальный город, и участники последующих крестовых походов уже ничего не могли с этим поделать. Четвёртый же из “освободительных” походов даже не достиг Палестины. Христово войско вместо Иерусалима захватило Византию и её столицу, вырезав, изнасиловав и ограбив сотни тысяч христиан-греков. Культурные ценности и древние пергаменты безжалостно уничтожались; драгоценности, золотые изделия и церковные реликвии выгребались из дворцов и церквей Константинополя. Рыцари увозили награбленное по своим замкам в Европу, причём большая часть сокровищ погибла в пути или была отобрана другими бесчисленными разбойниками и ворами: турками, болгарами, печенегами, половцами. (Робер де Клари “Завоевание Константинополя”).
Это злодеяние произошло в 1204 году, оставив страшные воспоминания у юного героя повести Алексея, византийского грека. О них он поведал священнику в пешей исповеди в самом начале крестового похода детей: “ночью я проснулся средь трепещущих отблесков огня, среди гула, бряцания оружия, воя, женского плача и стонов умирающих, возле меня стояли женщина и мужчина, позади, за окном пылало яркое зарево, я помню только это зарево и мужчину с женщиной, стоявших у моего огромного ложа, это были мой отец и моя мать, но я не помню их лиц, не слышу их голосов, помню приближающийся в трепетном зареве гул, бряцание оружия, женский плач и стоны умирающих, в ту минуту огромная дверь внезапно, будто переломившись надвое, раскололась, и я впервые увидел его, он был юный, сияющий, и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей, кровь была у меня на руках, на губах, мне хотелось кричать, но я не кричал, а потом, вот это я помню, будто случившееся вчера, он ко мне наклонился, я зажмурил глаза, почувствовал его ладонь на мокром от пота лбу, мне хотелось плакать, но я не мог, так как чувствовал тошнотворный вкус крови на губах, помню он взял меня на руки, помню его склонившееся надо мной лицо, но что было дальше, не помню…”
Так восьми лет от роду Алексей Мелиссен попал к Людовику Вандомскому, графу Шартрскому и Блуаскому, одному из тех, кто в жажде власти и наживы грабил и жёг Константинополь; к тому, кто на глазах ребёнка убил его родителей, а затем стал его опекуном и сделал наследником старинного графского рода Франции.
Мальчик рос умным, крепким и выносливым; он отлично фехтовал, скакал верхом, стрелял из лука, во всём превосходя своих друзей-сверстников. По его словам, приёмный отец “рассказывалмне, тогда уже подростку, что в ту кошмарную ночь резни и пожаров, он, двадцатилетним юношей поклявшийся все свои богатства и дарования отдать делу освобождения из-под ига неверных Гроба Христа, в ту ночь словно очнулся и понял, что совершено тяжкое преступление, и меня, потерявшего отца и мать, спас, вынеся на руках из горящего дома, специально, чтобы искупить хоть малую толику зла, причинённого христианскими рыцарями, <…> атой весной он подарил мне пурпурный плащ со словами: через два года ты получишь золотые шпоры и золотой рыцарский пояс…”
Исповедуясь, Алексей не умолчал и об интимном повороте в их отношениях с Людовиком:“однажды, той же весной, он взял меня с собой в баню, он отослал прислуживавших нам при купании челядинцев, вначале мне было немного неловко, но я стеснялся не своей наготы, а тишины, которая царила вокруг, ведь я привык, что в бане всегда стоял гомон, я лёг на низкое ложе и ни о чём не думал, я даже тогда ни о чём не думал, когда он, приблизившись к ложу, лёг рядом и, без единого слова обняв меня, притянул к себе, я почувствовал его наготу подле своей, а его лицо, узкое и сухое, ещё молодое, хотя изрытое тёмными бороздами, с глубоко посажеными глазами, до того светлыми, что они казались нагими, увидел так близко, как шесть лет назад, когда это лицо впервые надо мной склонилось…”.
В последовавшим разговоре, на вопрос графа, хорошо ли ему сейчас с ним, Алексей ответил утвердительно. И, в свою очередь спросил любовника, не он ли убил его родителей. Тот, не дрогнув, сказал: “ …да, это правда, я совершил это страшное злодеяние, поскольку, исполненный веры и надежды, считал, что если на нас плащи крестоносцев и мы дали обет пожертвовать всем ради освобождения Гроба Христова из-под ига неверных, то и всё, что мы делаем, правильно и необходимо, ибо служит этой единственной и высочайшей цели, то было заблуждением моей святой веры…”.
Алексей сладко грезил в объятиях Людовика; в своих мечтах он видел его, окружённого духовенством, рыцарями и дворянами, в готическом соборе Шартра в сверкающих доспехах, в длинной чёрной тунике, перехваченной золотым поясом. Граф, касаясь мечом Библии, клянётся отдать жизнь освобождению Святого Гроба. Алексей в красивой одежде пажа стоит рядом с ним; ангелы под куполом храма внимают словам клятвы. Между тем, речи его нагого любовника, лежащего рядом, были покаянными: “теперь мне уже трудно сказать, когда я понял, что совершаю преступлениеи не только не приближаюсь к желанной цели, а, напротив, от неё отдаляюсь, будто на пути к вершине высокой горы скатываюсь в пропасть, может быть, впервые эта догадка озарила меня, когда, сам запятнанный кровью, я увидел тебя на огромном ложе, тоже обагрённого кровью, которую я пролил, но сейчас, по прошествии лет, полных лишений и самоистязания, когда я делал больше, чем желал, дабы искупить причинённое мною в ослеплении веры зло, сейчас, обняв тебя, я вновь, теперь уже добровольно, закрываю перед собой врата далёкого Иерусалима, так как сильнее всего, что во мне есть, моя тёмная к тебе любовь, к тебе, который должен был стать моим сыном и наследником, но которого давно уже вижу я в мыслях своим любовником, можешь делать со мной, всё, что хочешь, – сказал я, когда он умолк, он же спросил: тебе это будет приятно? можешь делать со мной, всё, что хочешь, – повторил я, – что б ты ни сделал, мне будет приятно, и тогда это произошло, но, когда произошло, я не почувствовал себя счастливым, меня лишь переполнило неведомое прежде блаженство и обуяло желание снова его испытать, счастливым же я себя не чувствовал, потому что тогда уже понял, что он не любит меня, что ему нужно лишь моё тело, знаю, что и он это понимал, хотя старался обмануть и себя и меня, и говорил, что любит, но, говоря так, говорил неправду…”
Любовная страсть неистового Людовика к Алексею схожа с чувством, которое поэт Шарль Бодлер испытывал к Жанне Дюваль, парижской путане:
Я люблю тем сильней, что как дым ускользая,
И дразня меня странной своей немотой,
Разверзаешь ты пропасть меж небом и мной .
Крестоносец был твёрдо убеждён: уступив своей греховной страсти к Алексею, он скатился на самое дно нравственной пропасти. Тщетно пытается рыцарь порвать порочные узы, закрывающие перед ним вожделенные врата Иерусалима. Потому-то он мечется в поисках всё новых и новых половых партнёров, способных вытеснить из его души влечение к Алексею. Это со всей очевидностью понимает его совсем ещё юный, и, в то же время, такой взрослый любовник: “ибо только к моему телу вожделел, он жаждал любви, но не способен был меня полюбить, ненасытное вожделение было его единственным настоящим чувством, знаю, не раз, обнимая меня и говоря, что любит, он думал: пустое всё это, я не могу его любить, но и жить без него не могу, а я, когда насытившись мной, он внезапно оставлял меня одного, думал: я – его собственность, его вещь, поэтому ему проще презирать меня, чем себя, я ненавижу его, но и себя ненавижу, так как покорно соглашаюсь на всё, чего б он ни захотел, мне это приятно, а поскольку, приятно я не могу от этого отказаться, за что и ненавижу себя, я знал, что кроме меня ему нужны были другие тела, он их искал и находил, но потом снова возвращался ко мне, а я, хотя знал, что он придёт, ещё согретый теплом другого тела, его ждал…”.