Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Страница 5
Я намерен еще не раз возвращаться к этой книге. Пока же мне хочется задержаться на короткой фразе из нее, на фразе, которая в точной и насмешливой форме суммирует все то, что я пытался сказать здесь в последние минуты. Описывая смены времен года, Томас Харди говорит, что они далеко не везде «столь банальны и обыденны, как появление и опадание листвы». Это ясные и недвусмысленные слова. Появление и опадание листвы – признаки банальные и общеизвестные, и я не сомневаюсь, что Томас Харди насмехается здесь над собратьями-литераторами. Сам он описывает смену сезонов с той тонкостью различения, о которой я говорил раньше, той, которую мы ожидаем как читатели и которой мы завидуем как писатели:
В такой местности переход от одного времени года к другому не бросается в глаза, как где-нибудь в лесу. Однако для человека наблюдательного он не менее явствен. […] Многое происходит совсем не так незаметно и постепенно, как казалось бы естественным для этой погруженной в спячку равнины или топи. Каждый шаг приближающейся зимы отпечатывался здесь явно и резко – попрятались змеи, потемнели, потеряли свои веера папоротники, наполнились водой бочаги, поползли туманы, ссохлась и побурела трава, гнилушки рассыпались в пыль, и все затянуло снегом[10].
Бурая трава – это след ожога, которым мороз поражает листву и траву. Обожженная таким образом листва становится бурой. Сходные по тонкости приметы приближающейся осени мы видим и в романе Сола Беллоу «Герцог»: «В ясный, пронизывающий осенний день это все и случилось… Первый морозец уже прихватил помидоры. Трава была густая и мягкая, она особенно хороша с приходом холодных дней, в утренней паутине… Помидорные побеги побурели, красные плоды лопнули».
И там есть еще одна красивая фраза, иллюстрирующая прохладу осеннего утра и показывающая, что для писателя Сола Беллоу осень – это не только опадание листвы. «Обильная роса держится долго», – пишет Беллоу. Это явление можно видеть и в наших краях. Теплым утром хорошо видно, как долго держится роса и как медленно испаряется она, подобно белому облачку, особенно над черной вспаханной почвой, которая одновременно и очень сырая, и быстро нагревается. А в прохладные дни роса действительно «держится долго», и даже после восхода солнца туфли еще часами впитывают влагу из мокрой травы.
Кстати, Амоц Коэн, тот учитель природоведения, которого я упоминал раньше, тоже описывал эти пораженные холодом и лопнувшие помидоры конца лета: «Маленькие и порченые плоды, и нет среди них ни одного невредимого. У этого щека сожжена слишком жарким солнцем, у того сморщился бок, у третьего раздулся и разросся сверх меры другой бок, там сбоку протянулся зеленый незрелый тяж, а тут весь вид портит шрам – то ли от солнечного ожога, то ли от ночного мороза».
Вы спросите: а в чем, собственно, литературное достоинство подмеченных Беллоу или Коэном различий между помидорами начала лета и его конца? Вы правы, никакого особого литературного достоинства в этом действительно нет, но есть тут понимание того, что читатель заслуживает, чтобы писатель видел и помнил не только листья и облака, но также трещину в кожуре помидора и травинку, побуревшую от мороза. В точности так же, как мы ждем от писателя психологической тонкости, когда он описывает поведение людей, мы просим его, когда он описывает природу: пожалуйста, не ограничивайтесь одним лишь листопадом, одним лишь первым дождем, одними только весенними почками и первыми цветами.
«Моя Антония» тоже демонстрирует этот высокий уровень в описании смены сезонов. Уилла Кэсер пишет:
Когда после той трудной зимы наступила весна, мы не могли надышаться легким пьянящим воздухом. Просыпаясь по утрам, я каждый раз по-новому ощущал, что зима миновала. Здесь, в прерии, не было тех примет весны, к которым я привык в Виргинии, – ни оживающих лесов, ни зацветающих садов. Но здесь была сама весна – весенний трепет, веселое беспокойство чувствовались всюду: в небе, в быстром полете облаков, робком свете солнца и легком теплом ветре – он то налетал, то успокаивался, порывистый и игривый, точно большой щенок, который норовит цапнуть и тут же припадает к земле, ожидая ласки. Да очутись я в этой красной прерии с завязанными глазами, и то понял бы, что началась весна[11].
Вот так: не пробуждение, не цветение, а «сама весна» – и кому из нас не знаком «весенний трепет» в теле, кто сам не вспоминает свое «веселое беспокойство», читая эти слова. Мы, люди, считаем себя довольно сложными созданиями, и тем не менее приятно убедиться, что и в нас, как в тех же телятах и зайцах, весна пробуждает это неуловимое беспокойство, что и мы подчиняемся смене часов тепла и холода, света и тьмы, в точности так же, как подчиняются им птицы.
Уилла Кэсер как будто читала Томаса Харди (а может быть, и в самом деле читала). Она не занимается набуханием почек и опаданием листьев. Она описывает особый оттенок весеннего солнца и особый характер весеннего ветра, в котором смешиваются прохладные и теплые потоки.
И если несколько раньше я говорил о небольшой ошибке Иошуа Бар-Йосефа в том, что касается поведения птиц, то сейчас я хотел бы обратить ваше внимание на остроту его видения в другом случае. Вот как он описывает меняющийся свет в каменном доме в Цфате: «Дневной свет растворяется в голубовато-белесом оттенке стен, играет и борется с мягкими тенями, которые рождаются и умирают, как мгновенные бабочки, в пазухах арочных складок».
На самом деле он описывает здесь прохождение солнца мимо окон дома. А поскольку это старинный дом в Цфате, с арочными окнами и сводчатыми потолками, то тени рождаются в углах, появляются и умирают вместе с движением солнца вокруг дома. Так комната становится солнечными часами, и люди живут внутри них, а не возле них.
В другом месте Иошуа Бар-Йосеф удивительным образом помещает человека внутри больших часов того календаря, имя которому «мир», – совсем так же, как он описывал маленькие часы по имени «комната», по стенам которого движется солнце:
Дни приходили, и дни уходили, и поступки людей и мечты людей принимали очертания и лишались очертаний. Чувствительное сердце набиралось опыта радости и слез, волнующей надежды и растерянного отчаяния, и новые души приходили в мир, и старые души покидали мир. Переживания выпадали на долю людей, как хлопья снега из рук судьбы. Большая горсть этому дому, малая горсть этому дому. И люди плакали и смеялись, ссорились и мирились, болели и выздоравливали, ели и голодали, спали и уставали. Маленькие дома, приклеенные к тени цфатской горы, прикрывали движением своих квадратов разнообразные движения двуногих, скрывающихся в их нутре, и окрестные горы глядели своим вековым взглядом на их младшего брата, одетого в деревья, и в зелень, и в голубовато-беловатые дома, и посылали в его сторону ветры ласки и ветры гнева, летний ветер и зимний ветер, и широкий небесный свод смотрел сверху на гору глазом глубокой голубизны и глазом тяжелых мрачных туч, и звезды мерцали в темно-голубой толще ночи […] и отдельные звезды падали и умирали мгновенной смертью в бесконечном пространстве – а маленький Цфат жил своей ежедневной жизнью, как всегда.
Надо же – именно из этого ультрарелигиозного квартала, жители которого испокон веков отгораживались от природы стенами страха и запрета, смотрели на нее через окошки верований и молитв и не осмеливались приблизиться к ней и вглядеться в нее, выросло это красивое описание, в котором гора, человек и дом сливаются друг с другом. Это действительно редкой силы картина, и я в который уж раз сожалею, что «Заколдованный город» не снискал заслуженной славы. И еще больше я сожалею, что сегодня есть читатели, которые знакомы с Иошуа Бар-Йосефом только по книге «Эпикуреец поневоле».
Амоц Коэн, этот лучший живописец израильской природы, в своей книге «Времена года» передает наступление осени словами об «усталом полете ос», а зимний ветер описывает в таких выражениях: «Серо-серебряная изнанка листьев масличных деревьев открывается глазу и исчезает, как волны пены, седые от бури». Весну у него возвещает цветение груш, распространяющих вокруг себя «душевный покой», а о наступлении лета говорят оттенки виноградных ягод: