Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Страница 17
Но я не могу закончить эту нашу беседу, не упомянув также о двух нимфоподобных юношах, о двух «лолитах» мужского рода в творчестве Томаса Манна. Они не охотники, они не живут на лоне природы, и в действительности вся их «нимфичность» выражается лишь в еще не созревшей сексуальности, в той наивности, о которой иногда не знаешь, наивность это или наивничанье, и в красоте, которая содержит изрядную долю женственности и инфантильности и благодаря этому особенно сильно воздействует на всех окружающих.
Один из них – светловолосый и светлокожий, другой смуглый. Но они сходны внешне, они одинаково очаровательны, и они в равной мере пробуждают желание. Это Иосиф из «Иосифа и его братьев» и Тадзио из «Смерти в Венеции».
Я недостаточно знаком с творчеством Томаса Манна, но из того, что читал в ивритском переводе, понял, что даже там, где он рассказывает о красивых, пленительных женщинах, они не вызывают той степени волнения и возбуждения, с которой он описывает этих двух своих молодых героев. Нам еще предстоит говорить о них в другой беседе, предметом которой будет красота, поэтому сейчас ограничимся теми словами, которыми Томас Манн описывает Иосифа:
Нет ничего необычного в том, что семнадцатилетний юноша являет восхищенным взорам такие стройные ноги и узкие бедра, такую ладную грудь, такую золотисто-смуглую кожу; что он оказывается не долговязым и не приземистым, а как раз приятного роста, что у него полубожественная осанка и поступь и его сложенье обаятельно сочетает в себе силу и нежность[47].
А Тадзио он описывает глазами его жертвы. Густава фон Ашенбаха, который видит, как юноша купается в море:
Он бежал с закинутой назад головой, вспенивая ногами сопротивлявшуюся воду, и видеть, как это живое создание в своей строгой предмужественной прелести, со спутанными мокрыми кудрями, внезапно появившееся из глубин моря и неба, выходит из водной стихии, бежит от нее, значило проникнуться мифическими представлениями[48].
И, как будто опасаясь, что какой-нибудь читатель не уловит ассоциацию и не свяжет вид Тадзио и напрашивающийся портрет Афродиты, Томас Манн завершает:
Словно то была поэтическая весть об изначальных временах, о возникновении формы, о рождении богов.
«Он был красивейшим из детей человеческих», – говорит Томас Манн об Иосифе, и у той волнующей картины, когда Иосиф сидит на краю колодца и любуется собой, есть картина-сестра в «Смерти в Венеции», когда Тадзио смотрит на Густава фон Ашенбаха и на его лице появляется улыбка:
Это была улыбка Нарцисса, склоненного над прозрачной гладью воды, та от глубины души идущая зачарованная, трепетная улыбка, с какой он протягивает руки к отображению собственной красоты, – чуть-чуть горькая из-за безнадежности желания поцеловать манящие губы своей тени, кокетливая, любопытная, немножко вымученная, завороженная и завораживающая.
Над этой водой витает смерть. В греческой мифологии Нарцисс умирает, глядя на себя. В «Иосифе и его братьях» Иаков, видя Иосифа, склонившегося над бездной, страшится его смерти. В «Смерти в Венеции» Густав фон Ашенбах умирает на морском берегу, глядя на красивого юношу. А сам Тадзио, который был Афродитой, воплощением любви, и Нарциссом, воплощением красоты, в конце новеллы превращается в Танатоса – воплощение смерти.
Вам, возможно, будет небезынтересно узнать, что наш старый добрый друг Аксель Мунте, описывая (в «Легенде о Сан-Микеле») свою собственную смерть, тоже говорит о таком нимфоподобном юноше:
Он стоял рядом со мной, задумчивый и прекрасный, как Гений Любви, с венком на кудрях.
Мунте не узнал юношу. Он спросил, не Гипнос ли он, ангел сна, и юноша ответил:
Я его брат, рожденный той ж Матерью Ночью. Мое имя Танатос. Я ангел Смерти.
«Я был мертв и не знал этого», – пишет Аксель Мунте. Ибо невозможно до конца осознать эти метаморфозы: от жизни к смерти, от движения к неподвижности, от теплой гладкой кожи нимфы к шершавой холодной коре дерева.
И вместе с тем – насколько понятны и проникновенны эти слова даже сегодня, через столько лет после их написания. Заглядывая в бездны души и колодцы прошлого, мы видим не только Аталанту, и Иосифа, и Нарцисса, и Энкиду, но также отражение нашего собственного мира. Вот оно – смотрит на нас из нашей бездны, из нашей памяти, из всех этих колодцев нашего прошлого, что иногда наполнены живящей водой воспоминаний, а иногда – точно пропасти забвения и глубины преисподней.
Беседа третья
Несовершенство красоты
«Признаться по чести, – писал Томас Манн в "Иосифе и его братьях", – о красоте мы говорим без всякой охоты. Разве от этого слова и этого понятия не веет скукой? Разве красота – это не идея величественной бесцветности».
Мой ответ – со всем уважением к Томасу Манну – будет: «Нет!» Красота отнюдь не тождественна величавой бесцветности, и от нее не веет скукой. Достаточно прочесть самого Томаса Манна, чтобы в этом убедиться. Вся «Смерть в Венеции» и обширные куски «Иосифа и его братьев» посвящены этой «идее бесцветности», и ни от них, ни от нее ни на одно мгновенье не веет скукой.
Как бы то ни было, поскольку мы говорим в основном о любви, то теперь, после того, как мы поговорили о женственных нимфоподобных юношах, о мужественных девушках-нимфах и о совсем юных нимфетках, о Лолите, Аталанте, Тадзио, Иосифе и Нарциссе, теперь самое время поговорить о предмете реальном – о красивой женщине. О красивой, зрелой женщине, красоту которой мы все признаем, высматриваем и жаждем увидеть. А если так, то лучше, быть может, предварительно сделать несколько оговорок касательно красоты и только потом всецело ей отдаться.
В «Лолите» есть место, где Гумберт Гумберт, который, как известно, самой своей природой защищен от подобной зрелой красоты, насмешливо описывает этот объект нашего влечения, в данном случае – Шарлотту Гейз, мамашу Лолиты:
Она как бы старшая сестра Лолиты – если только мне не представлялись чересчур реально ее тяжелые бедра, округлые колени, роскошная грудь, грубоватая розовая кожа шеи («грубоватая» по сравнению с шелком и медом) и все остальные черты того плачевного и скучного, именуемого: «красивая женщина».
(В скобках я хотел бы снова подчеркнуть, что эти слова принадлежат набоковскому рассказчику, и из них никоим образом нельзя выводить, что так думает и сам писатель. Кажется, я уже предостерегал от этой распространенной ошибки, но повторю снова – автор, как правило, не использует своих героев, чтобы высказать свои мнения, и отнюдь не разделяет каждую их мысль или утверждение. Такая ситуация возможна, но не обязательна. Сам Набоков не раз жаловался, что ему приписывают педофилию Гумберта Гумберта, а это не соответствует действительности.)
Еще одно неодобрительное замечание насчет красоты – замечание, которое, к большому нашему сожалению, лишено набоковской тонкости и проницательности, – мы находим в «Книге Притчей Соломоновых»: «Миловидность обманчива и красота суетна; но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы»[49]. При всем надлежащем уважении, этот стих отличается особенной глупостью, и меня не удивляет, что он появляется в «Притчах», а не в «Екклезиасте». Екклезиаст, даже если разочаруется в красоте, не скажет об этом с той лицемерно-нравоучительной интонацией, которая характерна для автора «Притч», и если действительно обе книги написаны царем Соломоном, то я позволю себе предположить, что «Притчи» он писал в самый унылый и скудоумный период своей жизни.
В «Иосифе и его братьях» Томас Манн добавляет тонкую и умную оговорку – а возможно, разъяснение – касательно той красоты, которую он называет «совершенной». По его мнению, красота нуждается в определенном несовершенстве, чтобы ощущаться красотой: «Красота, – говорит он, – никогда не бывает совершенна… тайна ее, собственно, и состоит в притягательности несовершенства». А переходя к праматери Рахили, добавляет: «Отсюда и унылость совершенной красоты, при которой нечего прощать». Иными словами, чтобы описать и подчеркнуть красоту, нужен какой-нибудь крохотный изъян – нарушение симметрии, небольшой шрам, маленькая родинка. И то же самое Томас Манн говорит о Иосифе: «Лицо… молодого мечтателя было приятно даже своими неправильностями». Впрочем, о сходстве праматери Рахили и ее сына Иосифа мы еще поговорим.