Седьмой сын (сборник) - Страница 10
Низким, простуженным голосом пленница тянула:
Девушки испуганно глянули на подругу, плотнее сомкнулись вокруг нее и слабыми задушевными голосами, согласно, печально-красиво вытянули:
Нина не пела украинских песен. Пораженная печальной песней, она машинально мяла в руках кусок влажной глины, не сводя глаз с Галиного лица. За два года совместных мучений, она никогда не видела у своих подруг таких лиц. Она никогда не замечала, как стары были эти восемнадцатилетние девушки.
Холм свежей глины, толпа девушек. Лунные тени. Оголенные черные деревья, ртутный блеск ночной реки…
— Тише пойте. Тише… Но пойте обязательно, — прошептала Нина, будто зачарованная.
Закатав рукава, она торопливо месила глину. Куски глины, разжиженные водой, послушно ложились под ее руками. Весенняя ночь коротка. Она торопилась.
— Помоги, лепи, — толкнула она подругу, — я умею, еще девочкой умела лепить… Вроде ящика лепи…
Несколько пар худых торопливых рук мяли глину.
Любовно, влажными ладонями они проводили по граненным бокам глиняного пьедестала. Бесформенные куски глины под руками Нины вдруг оживали, принимая какие-то формы, живые очертания.
Девушки, затаив дыхание, следили за подругой. Ложились на бок, на живот, разглядывая со всех сторон маленькое глиняное сооружение. И Галя, пододвинувшись к подруге, тиская в руках глину, бережно, тихим голосом выговаривала слова, ясно округляя их к концу, вставляя лишние гласные для певучести.
Приглушенна, торжественно-тиха была песня в лунной тишине ночи.
Призывом к мести, к жизни звучала песня полонянки.
Рассветало. Дули ветры с востока. Багровым кумачом полыхали зори. В призрачной тишине утра неотступно висел над лесом, над дальними дорогами грохочущий гул близкого сражения…
Лаяли собаки, бегали часовые вокруг лагеря, пронзительно выли в воздухе снаряды. Автоматными очередями расстреливали немцы пленных. Немцы уходили. Пришла и за ними смерть. Не ночью, не в потемках, не воровски, не пугливо, а пришла на заре, на рассвете, смелой поступью. Казалось, в грохоте танков звучала еще ночная песня полонянки…
Первые танкисты, ворвавшиеся в местечко, увидели перевороченный лагерь. На свежих глиняных буграх сотни расстрелянных, растерзанных собаками трупов.
На желтой глине коричневыми пятнами темнели лужи крови. Раненые, убитые лежали вповалку. Танкисты майора Румянцева, первые ворвавшись в местечко, вместе с польскими крестьянами подбирали раненых, сдавая их в усадьбу.
В одном из углублений на глиняном, влажном еще пьедестале высилось изображение женщины. Майор Румянцев со своими танкистами долго рассматривали странную статую. Согбенная женщина, с киркой в руках, с кирпичом на шее. С ужасающей точностью было воплощено в куске сырой глины страшное слово — рабство.
Вокруг глиняного пьедестала то тут, то там краснела кровь.
Танкисты молча сняли шапки. Потом, осторожно подняв все сооружение, вынесли его на открытое место, на солнце.
— Сдать в усадьбу, поручить, чтобы берегли до нашего возвращения, — приказал Румянцев своим танкистам, а сам направился в новооборудованный госпиталь для пленниц, Заходило солнце. Лучи его переливались на танках, уходящих на запад, просачивались сквозь окна панского особняка, освещая кровать Нины, согревая ее лучами освобожденного солнца.
Настоящая должность
«Звеньевой» — так его называли все: и председатель колхоза, и бригадир, и пионеры, которые помогали его звену. Казалось, он и сам гордился этим именем. Высокий, широкоплечий, он в свои тридцать лет напоминал кряжистый, рослый дуб.
И вот этого здорового человека не пустили на фронт, а оставили с женщинами копать картошку. Всё его товарищи еще в июле ушли в действующую армию, а он остался и считал себя кровно обиженным.
Осенью сорок первого года в колхозе осталось мало настоящих работников. Москва готовилась к великой битве, и со всех сторон бескрайней Родины день и ночь тянулись эшелоны к столице. А Николай остался с женщинами, стариками и детьми. По вечерам, когда стан затихал, его просили что-нибудь рассказать, но он молча кутался в бурку и, упершись длинными ногами в стену шалаша, засыпал.
— Обидели его, на фронт не взяли, — объясняла детям Замират, лучшая колхозница из звена Николая.
Иногда ночью Николай уходил на край кукурузного поля, садился на землю и гладил лохматую морду старой-престарой лошади.
— Списали нас обоих, друг Серко, — говорил он горестно, — тебя председатель от работы отстранил, мне войну не доверили.
Серко тепло и шумно дышал ему в лицо, касаясь влажной обвислой губой его небритой щеки. А днем, насупив брови и ни с кем не разговаривая, Николай выполнял по пять норм, и колхозницы его звена не успевали убирать за ним картошку. Он работал легко и быстро, далеко отшвыривая перерезанные лопатой картофелины. При этом он говорил:
— Не порть мне красоту урожая.
Пришел председатель колхоза, увидел огромное вскопанное поле и одобрительно сказал:
— Вот видишь, потому я тебя и в военкомате отстоял… упросил военкома. За пятерых успеваешь. Мне бы еще трех-четырех таких, как ты, и я не чувствовал бы, что нет в колхозе мужских рук.
Только сказав это, председатель понял, что совершил непоправимую ошибку. Николай отбросил лопату, остановился перед председателем и не своим голосом закричал:
— Так по-твоему я только на то и гожусь, чтобы картошку копать? В военкомате отстоял… А кто тебе такой закон установил, чтобы меня моего мужского права лишать? Это тебе не старый режим, чтоб самовольничать!
— Да ты что, очумел, что ли? Не понимаешь разве — армию кормить надо. Не всем же воевать, — волнуясь говорил председатель, торопливо шагая за звеньевым, который уже бежал к шалашу.
— Не уговоришь, и не думай. Здесь не зачислят, я в город пойду. Там примут. А ты сам здесь воюй с бабами, — со злостью говорил звеньевой, на ходу застегивая ватную куртку.
Ни разу не оглянувшись, он пересек осеннее влажное поле и подошел к реке. Мост был далеко, и, чтобы не терять времени, Николай снял чувяки и перешел реку вброд.
…Высокий, большой, он стоял перед военкомом и резко требовал:
— Запиши, я тебе говорю. Чем я хуже других? Настоящие мужчины на фронте, а я с бабами лопатой воюю. Запиши. Все равно, я здесь больше ни одного дня не останусь. Лучше по закону зачисли, а не то сам уйду.
Военком, бледный мужчина с отеками под глазами, не без зависти смотрел на его крепкую, сильную фигуру. Наконец, решившись, он протянул ему руку и сказал:
— Ладно, зачислю. Солдат из тебя будет крепкий. Правда, председатель твой ругаться будет, да уж бог с ним… Воюй.