Себастьян Бах - Страница 39
Глава пятая. ВОЗРОЖДЕНИЕ
Вернувшись в Берлин, Мендельсон приступил к репетициям. Цельтер, дав согласие, предложил, однако, собственное редактирование «Страстей», которое считал обязательным. Он «подправил» Баха, желая приблизить его к современным вкусам, и это более всего раздражало Мендельсона. Он еще соглашался на некоторые перестановки в оркестре, вроде того, чтобы виолончели были расположены справа, а детский хор стоял не посередине между двумя «взрослыми» перекликающимися хорами, а у самого края сцены. Но всяческие изменения инструментовки и гармонии, на которые отважился Цельтер, а также рекомендованные им сокращения казались Мендельсону недопустимыми. Несколько раз он заявлял профессору, что бросит дело, – пусть за это берется другой, но пусть знает, что на него обрушится беспощадная критика. Цельтер никогда не видел обычно уравновешенного Феликса в таком возбуждении, да и сам Феликс порой устрашался собственной дерзости. Но иначе поступать он не мог.
Его родители были также обеспокоены: за время подготовки к концерту он сильно похудел, нервничал и целые дни пропадал – то на репетициях, то в библиотеке, то у органа в академии. Музыканты оркестра приходили к нему на дом группами, он запирался с ними в зале. Часто они оставались ночевать, и тогда всю ночь в комнате Феликса раздавалась музыка и громкие разговоры. Он охрип. Родители обращались к Цельтеру с жалобой на сына, но не находили в нем никакой поддержки: сам он в эти дни волновался и говорил всем резкости.
Только сестра Мендельсона, Фанни, сочувствовала ему, приводила на репетиции приятелей и подруг, которые высиживали целые часы в зале академии, и уверяла отца и мать, что они должны лишь радоваться тому, что происходит.
Фанни всегда первая узнавала от брата, что он замышляет и как идут дела. Она сама была талантливой музыкантшей, и даже Цельтер назвал ее второй Наннерль – в честь одаренной сестры Моцарта. Фанни нисколько не сомневалась, что исполнение «Страстей» выдвинет ее брата на первое место среди немецких музыкантов. Вся музыкальная молодежь была наэлектризована, тем более что член этой беспокойной компании, Эдуард Девриен, исполнял в «Страстях» трудную партию баритона.
В летописях церкви святого Фомы сохранилась дата первого исполнения «Страстей» Баха– одно из немногих сведений о его жизни, дошедших до потомков благодаря неутомимости Форкеля. Этот день должен был стать юбилейным, а в истории музыкального искусства – переломным и решающим.
И вот одиннадцатого марта тысяча восемьсот двадцать девятого года, ровно через сто лет после того, первого, тягостного для Баха исполнения «Страстей», они были исполнены вновь в концертном зале Берлинской певческой академии, под управлением Феликса Мендельсона. На этот раз выступали уже не шестьдесят человек, а все четыреста. Два больших оркестра вели повествование, два больших хора, расположенные на возвышении в противоположных концах сцены, отвечали друг другу. Солистами были лучшие певцы капеллы и оперы, голоса маленьких певчих, хорошо обученных и подготовленных, звучали ровно и чисто.
На сцене, позади органа, висел большой портрет
Баха работы неизвестного художника. Странен был вид Иоганна-Себастьяна в его старинной одежде, с нотами в руках. Огромный парик не шел к его смуглому лицу и проницательным глазам. Странно было и выражение его лица, словно он недоумевал, как попал он в этот ярко освещенный зал, переполненный людьми, непохожими на его современников.
В зале не было свободных мест. Многие стояли у стен. Те, кто присутствовал на генеральной репетиции, рассказывали о «Страстях», как о великом событии. Среди молодежи пронесся слух (он подтвердился потом), что все исполнители «Страстей» – все до единого– и даже переписчики нот отказались от вознаграждения в пользу бедных сирот Берлина, чтобы только бескорыстная любовь к Баху руководила музыкантами в их работе. Все они были в каком-то экстазе и не хотели расходиться после репетиции.
Публика все прибывала. Цельтер.сидел в ложе, держа в руках копию партитуры. Гёте не мог приехать на торжество своего любимца – он прихворнул, и близкие его не пустили. Зато приехала его невестка, госпожа Оттилия, со старшим сыном, любимым внуком Гёте.
Тем не менее Цельтер хмурился. Он готов был упрекать себя за то, что поддержал эту затею. Правда, на генеральной репетиции все шло хорошо, и публика вызывала Мендельсона, но то была избранная публика – музыканты, литераторы, актеры. А сейчас явился, кажется, весь Берлин! И это очень рискованно, потому что многие и Бетховена не понимают. А тут такая старина! И ведь по настоянию юнца вся она так и осталась. А сам Феликс только что в артистической был бледен как бумага. Выдержит ли? Ведь он в первый раз управляет такой громадой!
Нарядная сестра Мендельсона сидела впереди; она улыбалась, обмахивалась веером и отвечала на вопросы.
– Правда ли, что Девриен сам пел в хоре на репетициях, заменяя заболевшего певца?
– Разумеется, правда, и все были готовы не только на это! Они мыли бы полы и зажигали бы свечи в этом зале. Вы не можете себе представить, какие они стали. Совсем другие люди!
Родители Мендельсона сидели поодаль, в глубине зала.
Наконец артисты стали появляться на сцене. Сначала оркестранты, потом хористы. Медленно размещались они на высоте – мужчины в черных фраках, женщины в белых атласных платьях. Маленькие певчие выстраивались впереди. И, только после того как вышли солисты и в стороне, отдельно, остановился певец, изображающий евангелиста, из дверей справа показался Мендельсон. Он казался еще более юным, чем обычно.
Легко вскочил он на подставку, легко поднял свою палочку и некоторое время неподвижно подержал ее в воздухе. Надо было начать скорее: невыносимы эти последние минуты выжидания. Но он еще раз оглядел всех и остановил взгляд на первой скрипке.
Потом перевел глаза на портрет Баха:
«Ну, старина, теперь от всех нас зависит, быть тебе или не быть! Впрочем, нет. Наше несовершенство опорочит лишь нас самих. Ты же будешь вечно возвышаться и сиять. И новые люди рано или поздно возродят тебя!
Но почему же «новые»? Разве мы не полны уверенности?…»
Понимая, что большой вступительный хор это ключ ко всей музыке «Страстей», Мендельсон обрушил вступление на своих слушателей, чтобы знаменательное народное шествие осталось в их памяти до конца.
Первые двенадцать сцен прошли среди полной тишины.
«Никогда я не слыхал подобной тишины, – говорил потом Цельтер, – никогда я не видел, чтобы люди были так захвачены!»
Чуткое ухо Мендельсона улавливало, как она дышала и пульсировала, эта тишина. Музыка, написанная для церкви, должна была выдержать испытание в концертном зале. Выдержит ли? Нет церкви, нет пасторской кафедры, самого пастора с его повелительной речью. Музыканты не чувствуют в этом никакой надобности… А публика?
Нет, тишина благоприятная. То, что не было понятно сто лет назад, теперь благодаря полному составу исполнителей открывается без усилий. Правда, прошедший век и события, потрясшие мир, не прошли даром,– в этом Гёте прав. Нынешние поколения людей уже способны понять музыку Баха. Но только благодаря соединенным усилиям дирижера и его музыкантов удалось – для тех, кто сидел в зале, – раскрыть всю глубину этой музыки, ее сущность. Как это все происходило, как сумел он растолковать музыкантам смысл оратории, как они сами помогли дирижеру – этого Мендельсон не мог бы рассказать. Когда-нибудь, через много лет, описывая эти дни своим внукам, он вспомнит все, и это ему самому покажется легендой. А между тем это была жизнь, более реальная, чем повседневное существование. Он научился ощущать полноту каждой минуты. Для музыканта это особенно важно: минута может многое выразить.
Стоя перед своим пультом и не заглядывая в партитуру – ему легче было дирижировать наизусть, – Мендельсон все время мысленно обращался к музыкантам, ко всем вместе и к каждому в отдельности. «Вся музыка,– внушал он им, – несется единым трагическим потоком, и, если бы даже все инструменты умолкли, кроме одного, его обязанность продолжать и развивать общую идею, ни на минуту не ослабевая. А, Первая скрипка! Ты понял это! Теперь я оставлю тебя и обращусь к контрабасам, потому что их очередь близка.