Сборник критических статей Сергея Белякова (СИ) - Страница 54
Лермонтов был боевым офицером, сражался с горцами при Шали, Аргуне, Урус-Мартане (как знакомы нам эти названия!) и еще множестве известных и позабытых чеченских, черкесских или шапсугских селений. Журнал военных действий 20-й пехотной дивизии содержит немало свидетельств его мужества.
Другое дело, что Лермонтов-поэт гораздо шире, сложнее Лермонтова-воина. В том же стихотворении есть понимание противника, уважение к нему, есть и понимание высшей правды:
Как ни парадоксально, в эстетизации насилия и убийства предшественником Проханова был Исаак Бабель. Первая мировая и Гражданская сняли
запрет на изображение зла, так сказать, крупным планом, и Бабель появился вовремя. В “Конармии” отвращение к войне, грубой силе и природной жестокости красных казаков смешаны если не с восхищением, то с болезненным интересом: герой смотрит на запретное, не может оторваться от кровавой картины. Проханову, конечно, проще. Во времена Бабеля негласный нравственный запрет только-только сняли, к 1997 году, когда Проханов приступил к работе над “Чеченским блюзом”, о запретах уже никто и не помнил.
В предшественники Проханова я бы занес и Николая Тихонова, автора “Махно”, “Динамита”, “Баллады о гвоздях” и еще многих кроваво-воинственных вещей. Даже в стихотворении о художнике он эстетизировал убийство:
Подобный взгляд на мир, очевидно, редкая природная особенность. Человек, наделенный мировосприятием и художественным зрением “военкора”, не всегда способен осознать чудовищность, аномальность своего “дара”. Чего стоят, например, описания вражеских (!) бомбежек у Эрнста Юнгера. Герой Первой мировой в 1939–1945 оказался всего лишь “наблюдателем” в военной форме. Почитайте его военный дневник “Излучения”, вы найдете уже знакомую нам эстетику “военкора”: “Флагманский самолет был поражен метким попаданием и, сопровождаемый длинным красноватым хвостом пламени, рухнул где-то неподалеку. <…> Над садом протащило также двух парашютистов, одного так низко, что можно было видеть висевшего на парашюте человека, будто встретил его на улице. В ту же минуту воздух, словно самолет разодрало в черные клочья, наполнился щепками и обломками. Зрелище пьянило, раздражало разум. Такие действа могут достигать степени, когда собственная безопасность становится второстепенной: зримые элементы увеличиваются до размеров, вытесняющих рефлексию, даже страх”.
Художественный мир “чеченских” романов Проханова многоцветен. Здесь есть и “слепящее, магниевое” пламя пожара, и “зеленые безумные очи” бездомных кошек, населяющих подъезды опустевших домов. Но преобладают у Проханова красный, оранжевый, черный и черно-синий, фиолетовый.
Фиолетовый и черно-синий — это цвета врага, цвета чеченцев. “Ядовито-черными”, “чернильно-блестящими” глазами смотрит на Пушкова пленный чеченец. Голова полевого командира Арби (Бараева?) “синеватая, бугристая”. У Шамиля Басаева черная, “как густой вар”, борода и “фиолетовые чернильные глаза”. Он даже наполнен фиолетовым. Пушков страстно желает убить Басаева, чтобы “из лопнувших глаз, как из раздавленной каракатицы, вытекла фиолетовая жижа”. Сама природа враждебной страны оделась в “чеченские” цвета. Войска, вступающие в Грозный, встречают тучи ворон, посыпая танковую колонну “сором, пометом, черными лохматыми перьями”. Через город протекает “черно-блестящая” река, “черно-синим утром” бойцы всматриваются в “черно-синий” сквер, в его “черные, иссеченные осколками липы…”
Красный и оранжевый — традиционные цвета войны. В черно-синем чеченском небе висят “ядовитые апельсины”, “ядовитые злые подсолнухи”, “оранжевые лампады осветительных мин и ракет”. “Рыжее пламя стреляющих автоматов” вспыхивает в черных оконных проемах, в морозной темноте неба взрывается вакуумная бомба — “слепящий шар света, туманный огненный одуванчик”. Из-за городских развалин появляется “красный оплавленный край” солнца, “рыжим глазом” сверкает Дух войны. Освещение, несомненно, экспрессионистическое.
Образ разрушаемого города, погибающего в русско-чеченской войне, Проханов любит, а потому не может ограничиться одним-двумя сравнениями, уподобляя Грозный то разрушенному радиоактивному реактору, отравляющему все вокруг, то горящей покрышке, “кипящей жидким гудроном”, то мертвой раковине: “Ночной город напоминал огромную раковину, в которой умер влажный, скользкий моллюск, вытекая черной пахучей жижей из завитков и спиралей каменной оболочки”. Шамиль Басаев собирается уйти из разрушенного Грозного, “оставив русским ребристый, оттиснутый на камне отпечаток исчезнувшего города”.
Понятие “красота” в художественном пространстве “чеченских” романов существует лишь с эпитетом “босхианская”. Вообще босхианская эстетика в не меньшей степени характерна и для политических романов Проханова. Но в многословных и неуклюжих произведениях, вроде “Политолога”, “Красно-коричневого”, “Крейсеровой сонаты”, “Теплохода „Иосиф Бродский””, эти сцены представляют собой что-то похожее на серию лубочных картинок, едва объединенных конспирологическим сюжетом и вялым, скучным героем-“хроникером”. “Чеченские” романы хорошо сконструированы и динамичны. Война как будто дисциплинирует довольно-таки неряшливого прозаика.
Мощь и своеобразная красота современного оружия завораживают Проханова. Вообще по части описания различных видов оружия автор “Чеченского блюза” не имеет себе равных в современной русской литературе. Дело тут, разумеется, не в боевом опыте. У Владислава Шурыгина он богаче, к тому же это опыт не только журналистский, но и собственно военный. Эдуард Лимонов посетил меньше горячих точек, но зато приезжал в Боснию или Приднестровье с автоматом, а не с “лейкой и блокнотом” в руках. Аркадий Бабченко, Захар Прилепин и Александр Карасев воевали в Чечне, но только у Проханова оружие становится самостоятельной темой. Автор “Идущих в ночи” — художник, он любит рисовать несколько аляповатые (иногда нарочито аляповатые, один из его любимцев — Анри Руссо), но зато яркие, запоминающиеся картины. Оружие — великолепная натура для его батальных полотен. Вооружение Российской армии образца Первой и, в особенности, Второй чеченской можно изучать по его романам: от штурмовиков до снайперских винтовок, от лепестковых мин до огнеметов. Кстати, огнемет, кажется, его любимое оружие: кульминационный эпизод “Чеченского блюза” — взрыв машины, груженной огнеметами “Шмель”. Взрывы вакуумных бомб, работа тяжелых огнеметов “Буратино” и ручных “Шмелей” (“Идущие в ночи”), эффектное описание того же “Буратино” в “Гексогене”. Страшный, всепожирающий огонь, идеальное оружие войны.
Я не знаю, как вел себя Александр Проханов на передовой. Я не знаю, как повел бы он себя в тот страшный и трагический момент, который может случиться в жизни всякого подлинного военкора. Но модель “идеального поведения” он описал в одной из финальных сцен “Идущих в ночи”.
Литкин вместе с боевиками Басаева попадает в приготовленную русскими ловушку. Под ногами стали рваться лепестковые мины, спецназовцы расстреливали растянувшихся вдоль Сунжи чеченцев из крупнокалиберных пулеметов, в небе повисли “ядовитые апельсины” осветительных мин. “Литкин испытал ужас <…>. Но не побежал с остальными, а снял с плеча телекамеру <…> страх прошел, сменился поминутно возрастающим, яростным и счастливым возбуждением. Таинственный Дух Разрушения, которому он поклонялся, которого умолял наградить его небывалыми зрелищами, этот Дух услышал его. Развесил специально для него оранжевые лампы над поймой. Расставил по окрестным холмам пулеметы. Старательно уложил в снег противопехотные мины. Привел к этим минам обмороженных, измученных людей <…>. Позволил снимать небывалую, невыносимую для человеческих глаз картину <…>”