Сара Бернар. Несокрушимый смех - Страница 10
– Как это «с кем»?
– Ну да, что вы собираетесь показать?
– Химену, – отвечала я, вскинув голову с видом оскорбленной невинности, что, на мой взгляд, уже представляло моего персонажа.
– Хорошо, Химену! Но кто будет Сидом? – упрямо настаивал тот.
– Но у нас нет Сида! – испуганно воскликнули в унисон мадемуазель де Брабанде и «моя милочка». – Мы не догадались привести Сида! – простонали они, глядя на меня глазами, полными ужаса.
– Мне не нужен Сид! – с апломбом заявила я. – Мне не нужен Сид, ведь я репетировала без него и…
– Но один из этих молодых людей с удовольствием возьмется за эту роль, – с жаром произнес распорядитель, указав рукой на плутовато усмехнувшегося высокого угреватого парня, который был похож на Родриго ничуть не больше, чем распорядитель – на дона Диего.
– Я буду читать «Два голубя», – решительно объявила я.
– «Два голубя» Лафонтена? – ошеломленно переспросил распорядитель. – «Два голубя»? «Два голубя»?.. Ну хорошо, хорошо, «Два голубя»! – И он записал «Два голубя», прежде чем с неодобрительным ворчанием исчезнуть, шаркая ногами.
Время шло, но как будто не двигалось. Молодые люди входили, побледнев от ужаса, а выходили красные от смущения и, обезумев от волнения, бросались к своим близким, рассказывая, что они говорили, что говорили другие, что им пришлось исправить в своей игре, дабы понравиться ареопагу, что… что… Каждый из них, естественно, считал себя принятым, а я с мыслями о своих «Двух голубях» и с двумя перепелками по бокам все больше поддавалась панике. Не орел, рвущийся из курятника, а скорее воробей, которого вот-вот бросят одного.
Это-то как раз и произошло.
Назвали мое имя. Поднявшись, мои две опоры подтолкнули меня, оробев еще больше, чем я. Покидая их, я испытала странное чувство; я вдруг поняла, что никогда не оставалась одна, что никогда в жизни никуда не передвигалась и ничего не делала самостоятельно. Сначала была моя кормилица и ее крики, когда меня уводили, потом монастырь и подружки или монахини, не отпускавшие меня ни на шаг, наконец, дом, где мои сестры, горничные, «моя милочка» и мадемуазель де Брабанде, ни минуты не оставлявшие мне для размышлений (что и говорить, не такая уж большая потеря – мои возможные размышления).
Я неуверенно вошла в большой темный зал, где с трудом различила в креслах белые лица моих судей, сидевших ровно, словно саженцы луковиц, и поднялась на сцену.
– Ваша очередь, мадемуазель! – произнес низкий мужской голос. – Что вы нам прочтете?
– «Два голубя», – взвизгнула я. Не могу подыскать другого слова, настолько пронзительным и хриплым был звук, вырвавшийся из моего горла.
– Как это «Два голубя»? – послышался возглас женщины, которую внизу в полумраке я безуспешно пыталась разглядеть.
– Как «Два голубя»?.. Это будет невыносимо скучно!
– Начинайте, дитя мое, начинайте! – продолжал добродушный мужской голос, и я решилась:
Тут я вдруг умолкла, меня захлестнуло волнение. Безусловно, мое чересчур «передержанное» платье никак не могло поддержать меня. Я ощущала, как мои плечи, все мое тело бессильно оседало внутри, меня сотрясала дрожь. Заметив это, один из судей сказал:
– Успокойтесь, мадемуазель, мы ведь не людоеды! Начните сначала!
– Ну нет! Если она начнет сначала, конца этому не будет! – снова послышался голос женщины, но чуть издалека, и я вдруг сразу возненавидела ее.
Я вообразила себя на ее месте: вот успешная актриса преспокойно сидит в ожидании какой-нибудь девушки или перепуганного молодого человека, готовых на ее глазах рискнуть своей судьбой, своими чаяниями, собственной жизнью и самым заветным желанием. Я не представляла себе, как можно в такую минуту не испытывать сочувствия и не проявлять интереса к любому кандидату. На секунду меня пронзило яростное презрение к ней, потом вернулась нескончаемая дрожь, однако этой секунды оказалось достаточно, чтобы я снова взяла себя в руки. Гнев, презрение, возмущение всегда необычайно укрепляли мои душевные силы и физическую стойкость. Подняв голову, я начала снова:
И вскоре я почти забыла судей-луковиц, до того я любила эти стихи Лафонтена, их изящество, их юмор и нежность.
Осознала я, что закончила читать, по тишине, воцарившейся в зале. Я бросила недоверчивый взгляд на моих палачей. Они молча смотрели на меня, а один из них, с бородой, сделал мне знак спуститься.
– Поздравляю, – сказал он с добродушным видом. Я узнала голос, который только что ободрял меня. – Поздравляю, мадемуазель, у вас очень красивый голос, и вы не лишены обаяния. У кого вы хотите учиться, у господина Бовалле или у господина Прово?
– Значит, меня приняли?
– Ну конечно, конечно, разумеется, – с улыбкой ответил он.
И, даже не поблагодарив его, я поспешно поднялась на сцену, пересекла ее, открыла двустворчатую дверь и стрелой влетела в зал ожидания, где так настрадалась до этого. Я бросилась к моим двум опорам, которые, как мне показалось, были еще бледнее, чем перед моим уходом, если такое возможно себе представить.
– Приняли! – воскликнула я. – Меня приняли!
Я изобразила что-то вроде вальса и котильона одновременно, едва не опрокинув моих милых спутниц и приведя в еще большее отчаяние присутствующих девушек, по крайней мере тех из них, кто не был принят.
– Едем! – сказала я, не желая ничем омрачать чувство радости и гордости, охватившее меня там, в зале. – Едем! Надо сказать родным… Едем!
И, увлекая их за собой, я бросилась к наемному фиакру.
Я дрожала, стучала от нетерпения ногами, подпрыгивала, высовывала голову в окошко, я была возбуждена и взволнована гораздо больше, чем по дороге в консерваторию; удовольствие всегда окрыляло и воодушевляло меня сильнее, чем беспокойство, а награда затмевала приложенные усилия. К тому же мне хотелось обо всем рассказать домашним. Забавно, до чего детям нужен дом, куда можно вернуться, чтобы сообщить о своих победах или быть наказанным за неудачи, причем эта привязанность к дому проявляется у них на уровне инстинкта.
И не важно, что дом мой заполняли сменявшие друг друга бесцеремонные мужчины, не важно, что мой дом отчасти был «домом свиданий», можно сказать проходным домом, все равно это был мой домашний очаг, куда я спешила с лаврами победительницы.
Я первой выскочила из фиакра, столкнулась у входа с дочерью консьержки, поздравившей меня, и успела заметить «мою милочку», кричавшую матери, показавшейся в окне кухни, со двора дома: «Ее приняли, ее приняли!»
Я ринулась к ней, но было слишком поздно, она испортила эффект неожиданности, о котором на протяжении всего пути я мечтала в фиакре. Я хотела позвонить, хотела увидеть в дверях встревоженных мать, сестру, тетю, хотела изобразить на своем лице печаль, и когда они спросили бы: «Ну что, не получилось?», воскликнуть: «Нет, нет, меня приняли, меня приняли!»
И вот этот тщательно подготовленный эффект был развеян в прах. Надо сказать, что впоследствии, на протяжении всей ее жизни, моей жизни, нашей общей жизни «моя милочка» ухитрялась таким образом красть концовки моих историй и анекдотов. Не было ни одной забавной истории или какого-нибудь приключения, которые она, опередив меня, не сопроводила бы замечанием вроде «Надо сказать, что он был болен…», «следует добавить, что он был мужем дамы» и так далее, – то есть уточнением, лишавшим всякого смысла и интереса мой рассказ.
Итак, перепрыгивая через ступеньки, я поднялась по лестнице и стала умолять мать, успевшую поцеловать меня, несмотря ни на что, стала умолять ее уйти в квартиру и сделать вид, будто она ничего не знает. Она согласилась, а вместе с ней и тетя, и мои сестры.