Санскрит во льдах, или возвращение из Офира - Страница 23
Его персонаж догадывается, что люди безымянного места счастливы, пока не вышли из природы и не поняли, что не являются ее частью. Это понимание становится для них источником страданий. Как раз природность позволяла говорить с деревьями, птицами — у них с ними до поры до времени был один язык. Возможно, по сходным причинам у Заболоцкого разговаривают и звери (поэма «Безумный волк», 1931), и весь натуральный мир полон слов («Торжество земледелия»). В этом мире человек еще не стал человеком, ибо не имеет своего слова, и природа пользуется его речью как своей, что было б невозможно, имей он свой мир, ибо и человек пользуется словом как общим языком природы. Но вот он отделяет себя от природы и становится страдальцем. Страдание — условие жизни человека — мотив, которого не было в литературной утопии до рассказа Достоевского.
Достоевский пишет, что люди на безымянной звезде были счастливы, пока не узнали, что они люди. «Я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю<…>Началась борьба за разъединение, за обособленность, за личность, за твое и мое».
Иначе говоря, люди узнали, что они не природа, и это знание — шаг к человеческой жизни. Правда, такому толкованию противоречат слова героя «Сна»:
«Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле». «Если только все захотят, то сейчас все устроится».
Люди не могут быть счастливы — такова мысль не персонажа (он‑то думает, что могут), а Достоевского — художника, однако наградой за несчастье является человеческая жизнь. Если же счастлив, он еще не человек, не вышел из мира чистой природности и представляет собой ее разновидность. Значит, его счастье не есть то, о чем идет речь, ибо он сам не то.
Счастье герой Достоевского видит во сне — художественный прием для истолкования русской литературной утопии: невозможность реального блага, только воображаемое (хотя при силе воображения оно способно сделаться не меньшей реальностью). Тогда противоречие в словах героя рассказа неизбежно: люди не могут быть прекрасны, не потеряв способности жить (как люди, добавлю). Этимологически с — часть — е означает, что ты с частью чего‑то, что ты, следовательно, сам часть, и скорее всего — природы. По существу же своей натуры человек — целое, не должное (будь уместно понятие долга) быть частью, природы ли, человечества. Не отдирая себя от целого природы, он и себя целым не в силах осознать — вот его нерешаемое противоречие. Едва ли тут возможно равновесие, гармония противоположных сил — природы, удерживающей человека, и его самого, рвущегося из нее.
В истории русской литературной утопии «Сон смешного человека» вслед за «Обломовым» явился произведением, где с гораздо большей отчетливостью, чем до этого, обозначена нерешаемость задачи, составляющей главное в жанре литературной утопии: нельзя найти в мире место, в котором исполнились бы чаяния человека, потому что, во — первых, такое место в самом человеке; во — вторых, и там недостижимо. Нет места в мире, где человек, не перестав быть собой, достиг бы исполнения своих надежд.
Наряду с этим у Достоевского отчетливы признаки, объединяющие «Сон» с утопиями других русских писателей XVIII и XIX столетий, — так называемые типологические признаки. Один из них — озабоченность тем, чтобы предлагаемые в книге средства к благой жизни непременно разделялись всеми («Если только все захотят…»). Этот признак — яркое проявление русского утопизма: все никогда не захотят одного, разве что по принуждению.
Близкая ситуация изображена Ж. Санд в романе «Грех господина Антуана» (1845). Молодой герой, Эмиль Кардонне, сын богатого буржуа, намерен посвятить свою жизнь идеалам свободы, равенства, братства и создать в будущем гармоническое общество. Рабочие разделят прибыль отца и получат возможность стать «всесторонне развитыми, настоящими людьми»[27]. Отец считает сына «мечтателем и утопистом»[28]. И что же? Маркиз де Буагильбо, восхищенный идеями молодого земляка, завещает ему свое несметное состояние на реализацию коммунистического проекта. В масштабах человечества — так распорядился бы богатством русский персонаж. Ничего подобного француз: предполагается организовать коммуну на землях маркиза — только. Никаких «все, всем, для всех».
В подобной общности спрятано условие, делающее ее бессмысленной с точки зрения целей, ради которых ее добиваются. Человек становится собой, когда он не общ, а единствен. Общее — мир природы, человек же этому миру и противостоит — природа знать не знает единственного. Вот почему любой социальный проект, в основе которого лежат «всё», «все», неосуществим, и попытки реализовать его дадут заранее предвидимый итог: 1) истребление тех, кто не хочет, как все; 2) нечеловеческую жизнь оставшихся.
Русская литературная утопия XIX столетия предшествует утопическим произведениям XX в., русским и западноевропейским, осознавшим губительность будущего, созидаемого всеми и для всех, значит, бессмысленность реализации самой утопической идеи — поисков места, где человеку хорошо. Такого места нет, заявила русская литературная утопия XIX в., повторив догадки утопистов XVIII в. (М. Щербатова с его образом санскрита во льдах). Упрямое стремление найти, создать таковое место делают жизнь людей непереносимой — догадались утописты XX века. Первыми, я думаю, сделали это утописты русские, и с этой художественной мысли началась русская литературная утопия XX столетия.
Глава V. «Мы наш, мы новый мир построим…». Утопия XX в
В связи с только что сказанным находится уже упоминавшаяся черта русского утопизма — глобализм и его «черная» разновидность — катастрофизм. Оба признака, особенно второй, свойственны литературным образцам XX столетия.
Одна из первых утопий XX в. — «Республика Южного Креста» (1905–1906) В. Я. Брюсова. Ее нужно рассматривать вместе с двумя другими — «Восстание машин» (1914) и «Мятеж машин» (1915), хотя последние ближе не к утопиям, а к научной фантастике. Однако все три сочинения обнаруживают только что названный катастрофизм.
Город Звездный, где происходят события «Республики», находится в неблагоприятном климате, похоже, за полярным кругом — день и ночь тянутся по шесть месяцев. Чтобы избавиться от этого, создан искусственный климат — знакомая деталь, свидетельствующая о необходимости другого места, ибо исходное мыслится неисправимым, неподдающимся переделке. Город — столица республики, распространившей влияние на весь мир через Совет директоров — тоже знакомый дух. Следствием этой глобальности оказывается рабство: «Жизнь граждан была нормализована до мельчайших подробностей» (РЛУ, с. 172).
Такая норма близка некоторым сторонам мировоззрения, которое и на практике (община, социалистический строй), и в теории регулировало жизнь страны, подавляя всякую инициативу, не прошедшую проверки, не получившую одобрения Совета директоров — центрального руководства.
Что погубило город Брюсова? Заболевание противоречием. Нормативный мир существует лишь в условиях абсолютного ограничения жизни отдельного лица, действия которого никогда не совпадают с нормой и однообразием. В основе жизни индивида по существу лежат противоречие, ненормальность (норма только в нем самом и не является таковою для другого лица). Поэтому общественный строй, занятый благоустройством лица, а не народа или человечества, сохраняет противоречие как среду индивида, и потому количество общих норм минимально.
«Благое место» русской утопии обладает качествами русской империи; оно есть, так сказать, «благая империя» (так изобразили его Сумароков, Щербатов, Радищев) — это и передано утопией Брюсова. Самой страшной болезнью однообразного мира может быть противоречие. Фантазии Брюсова хватило на то, чтобы представить алогизм как переворачивание обычной логики. Это можно расценивать как литературную слабость писателя, недалекость воображения; но и как невольное проявление устойчивых признаков национального взгляда: либо одно (норма), либо другое (хаос).