Санскрит во льдах, или возвращение из Офира - Страница 20
«Труден был маневр, на целые недели надо было растянуть этот поворот налево кругом и повертываться так медленно, так ровно, как часовая стрелка; смотрите на нее как хотите внимательно, не увидите, что она поворачивается, а она себе исподтишка делает свое дело, идет в сторону от прежнего своего положения. Зато и какое же наслаждение было Кирсанову как теоретику любоваться своей ловкостью на практике» (с. 249).
Вдумаемся. Кирсанов полюбил Веру и понимает — дальнейшие встречи выдадут его. Он прекращает визиты к Лопуховым, но постепенно, чтобы этого не заметили, — как стрелки часов поворачиваются, прибавит автор. Замысел удался Кирсанову, тот испытывает наслаждение. Чего не бывает. Однако сравнением с часами писатель возбудил недоверие: точно ли бывает? Не списан ли герой с часов? С такой неумолимой логикой движется механизм, а не человек.
Сомнение усиливается, когда в 3–м сне Вера читает страницы из своего дневника:
«У него натура, быть может, более пылкая, чем у меня. Когда кипит кровь, ласки его жгучи. Но есть другая потребность, потребность тихой, долгой ласки, потребность сладко дремать в нежном чувстве.<…>Прежде я не знала этой потребности тихого, нежного чувства…» (с. 257).
Идет на память история Настасьи Борисовны Крюковой, некогда женщины легкого поведения, которая, рассказывая о любви к ней студента, тоже с подробностями перечисляет, как ей по сердцу «сладко дремать в нежном чувстве». Что за женщины у Чернышевского! О жгучих ласках — в одном слове, а о созерцательной нежности — то ли спишь, то ли грезишь наяву — готовы говорить часами, да еще записывают. И к тому же: отчего они все, разные, чувствуют одно?
«Лопухов находил, что его теория дает безошибочные средства к анализу движений человеческого сердца…» (с. 267). В романе, следует Добавить, где писатель демонстрирует, как теоретическое суждение подтверждается, как разгадывается тайна сердца. Зачем? Чтобы главный вывод, ради которого затеян роман, тоже получил вид неоспо — римой истины: людям плохо, потому что общество дурно; исправьте общество… и т. д.
Первая часть суждения вряд ли спорна, вторая совсем не доказана. Тогда‑то в качестве довода автор берет «новых людей» романа: вот каковы будут все, когда исправится общество. Правда, эти персонажи у Чернышевского на одно лицо — его собственное. Женщины разных — по его же описаниям — судеб предпочитают один тип отношений с мужчинами: ласки взглядом, нежные прикосновения. Мужчины как один — логики, аналитики, всякий шаг по жизни проверяют теорией и потому не промахиваются. Чернышевский догадывается о несуразности такого положения и хочет ослабить ее, превратив якобы в умышленный прием:
«Когда я рассказывал о Лопухове, то затруднялся обособить его от его задушевного приятеля, не умел сказать о нем почти ничего такого, чего не надо было бы повторять и о Кирсанове. И действительно, все что может (проницательный) читатель узнать из следующей описи примет Кирсанова, будет повторением примет Лопухова» (с. 213).
Почему же так? Да потому, что будь персонажи разны (а их надо еще написать такими), теория была б затруднительна. Автор осознавал, вероятно, свою прямолинейность, однообразие мужских и женских фигур и, чтобы поослабить этот признак, ввел «проницательного читателя», который, предупреждая очевидности, якобы отводит упреки от автора.
Откуда же брал писатель таких героев? Из своей головы, наделяя собственной психологией, и его планы всемирного переустройства — тоже его личные представления о всеобщем благе. Словом, имеем дело с жестким и незамысловатым субъективизмом, выдаваемом за объективную картину, — вот почему в суждениях Чернышевского нет и тени сомнения в собственных аргументах, и выдуманные им нормы он без всяких оговорок предлагает в качестве всемирного эталона. Еще бы, «теория дает безошибочные средства к анализу движений сердца». Нужно лишь прибавить, чего не сделали сам теоретик, его личная теория и его собственное сердце. Но в этом случае другое сердце потребует и другой теории.
Такая частная справедливость не устраивает Чернышевского как русского утописта. Я уже писал: одна из черт русской утопии — всеохватность (глобализм, космизм), всечеловечность. Мало изменить жизнь одного человека (лучше всего свою, и об этом опыте рассказать) — подавай человечество, вселенную. Оправдывая подобный размах, писатель сочиняет персонажей, во всём и всем подтверждающих его соображения, хотя — он это видит — страдает художественность, требующая от каждого героя своей воли. «Через какие‑нибудь полчаса раздумья для Лопухова было ясно все в отношениях Кирсанова и Веры Павловны» (с. 268).
Ясно все. Или у Лопухова необычайная, «божественная» умственная сила; или предметы его анализа слишком просты; или, наконец, все выдумано, и выдумка бьет в глаза. И нужно это лишь для одного — убедить в негодности социальных порядков: уж если герой так проницателен в сердечной жизни, куда проще разгадать устройство общества. А если это верно (верно, верно! — убеждает создатель романа), просится интегрирующий вывод: все силы на переделку общества, для такой цели ничего не жалко, и потому (возможно, после паузы) — к топору зовите Русь!
Чернышевский и не скрывает принципов, по которым сконструированы его герои: «Как я о них думаю, так они и действуют у меня…» (с. 341). Это значит- при переносе авторской механики в действительность (для чего и написана книга) — живым людям придется поступать так, как о них думают (Чернышевский, его последователи), а не так, как им естественно.
Такое правило автор распространяет на весь мир: как я думаю — о движении истории, ее законах, будущем, о психологии людей — так оно и есть, а если не так, то должно быть так. Моей мыслью определяется ход жизни — вот название этому принципу. Не скрытая ли мания величия? Не болезнь ли? хочется спросить. Тем более, по словам Чернышевского, в больном обществе и люди не здоровы. А не потому ли он полагает общество больным, что перенес на него собственные недуги, хотя, разумеется, общество устроено плохо. Однако есть ли социальное зло болезнь? Вопрос важный, от его формулировки зависит ответ. Если болезнь, то какая, каковы средства исцеления; если нет, нужно иначе квалифицировать признак, не то ошибка в диагнозе приведет к ошибке лечения.
Писатель над этим не задумывается, не видит здесь проблемы. Он объявил своих вымышленных героев новыми, потому что ему так хотелось, и они действительно несут в себе все черты его индивидуальной психологии, чего их творец и не отрицает. Но кто может доверять такой книге? Или тот, у кого не развит литературный вкус, для кого незамысловатая публицистика, отвечающая его личным соображениям, дороже истины. Или? Читатель может продолжить, взглянув окрест себя.
Необъяснимо ошибаются критики, неведомо откуда взявшие, будто в романе Чернышевского «каждое утверждение высказывается как гипотеза, которая тут же подвергается всестороннему (именно так — всестороннему! — В. М.) обсуждению и проверке (!! — В. М.) на прочность противоположных суждений».[19]
В романе «Что делать?» все наоборот, кажется, авторы цитированного наблюдения имеют в виду какое‑то другое сочинение, может быть, и не Чернышевского, который вообще так, как приписывают ему критики, не работал. Он всегда был уверен, что сообщает истину, и лишь ради внешних приличий маскировал это якобы оговорками. Когда П. Д. Юркевич опубликовал аргументированную критику «Антропологического принципа в философии», Чернышевский, не прочитав ее, ответил: «Я чувствую себя настолько выше мыслителей школы типа Юркевича, что решительно нелюбопытно мне знать их мнение обо мне».[20]
Всякое рассуждение о принципах он сводил к мнениям о личности мыслителя. Так не поступают те, кто подвергает «всестороннему обсуждению и проверке» свои взгляды. В духе якобы гипотезы написан и роман. Никакой там гипотезы нет и не было, все излагается как абсолютная истина. «Как я думаю о моих персонажах, так они и действуют». «Я чувствую себя настолько выше мыслителей школы типа Юркевича…» Что там Юркевич, вообще выше всех, кто думает иначе. И потом довод: «Я чувствую…» На этом именно, на собственном представлении (а не на «всестороннем обсуждении», взятом критиками попросту с потолка) построил писатель в романе (целя в действительность, книги ему мало) будущую жизнь, не задумываясь над тем, каково в ней людям. Со своими чувствами он посчитался, чувства остальных не пошли в счет. Это «чувство истины» унаследуют от Чернышевского большевики. В обсуждавшемся — и потом принятом на VIII съезде РКПб проекте новой программы партии есть памятные слова: