Санаторий - Страница 41
Варгин встряхнул головой — видения исчезли. Сейчас же у подножия горы он разглядел еще одну мачту, похожую на ту, которая стояла вверху на перевале. Канатная дорога”, — мелькнуло в его мозгу. Он оглянулся — преследователи только выбирались на гребень. Варгин побежал вперед, мечтая только об одном: скорее уйти за перевал.
Загудела земля под ногами. Свалился сраженный кулаком Унитера министр. “Я тебе покажу месячник!” — сказал Унитер. К министру подбежала горничная Лиза, почему-то в белом халате и в белой шапочке с красным крестом. Достала из сумочки бинт и начала перевязывать Глобу окровавленную челюсть. Она плакала и причитала, а министр бесшумно, словно огромная рыба, сошедшая с картины, открывал и закрывал рот. Унитер на это махнул рукой и обернулся к Варгину: “Все отлажено и работает, — сказал он. — Рукопись прочли?” Варгин вспомнил рукопись статьи Ремо. “Все исследовал, все посчитал, — продолжал Унитер, — ответ получил — ужаснулся. В журналы не стал посылать, тесемкой обвязал и спрятал. Испугался плодов своего труда, решил, что не пришло время обнародовать. А ведь на Нобелевскую тянет, а? Миллион в чистой валюте получить мог. Ан нет, не захотел хлебов, совесть проснулась, когда сам в учение свое поверил. Ведь до того не верил, потому и не боялся. Думал, так, побесятся, поэкспериментируют и, глядишь, обратно на старую проторенную дорожку и встанут. Ну что нам, если кого не досчитаемся? Наука требует жертв. Хотя, конечно, тут не про “кого-то” речь пошла, тут пальцев у всего Санаториума не хватит, чтобы всех пересчитать, кого в расход пришлось пустить. Но никак не ожидал он, что в ответе получится такая дрянь. Неприятно даже говорить об этом, до того все устойчиво оказалось. На вечные времена теперь. Теперь на скрижалях напишут, что пришел гений Ремо Гвалта, удумал счастье установить навсегда и, помимо сего, росчерком пера одним даже постулаты свои взял и доказал. Живи, народ, и радуйся, ничем порядок вещей не изменить. Счастье обеспечено. А скорее всего, не то напишут на скрижалях. Нету никакого Ремо Гвалты, философа, чудака, а напишут имя прагматика с бычьим лбом, егойного сродственника, Феликса Жижина”.
Варгин улыбнулся. Совсем близко была гора. Он вспомнил статью и одну деталь, так сильно поразившую его. Он рассмеялся. Он мысленно перечитывал строчки, всматривался в таинственные закорючки. Он видел, как дрожали руки у Ремо, еще до конца не осознавшего весь ужас своего открытия. Наполовину он уже понял весь фатализм происходящего. Другую половину он прочувствовал потом, когда шел домой прятать рукопись. Ремо доказал для себя полную необратимость нетривиального прогресса. Схема оказалась поразительно устойчивой. И все же он начал борьбу с ней. Не надеясь почти ни на что. Тогда, в отеле, читая рукопись, Варгин заметил ошибку в его расчетах. И сейчас, убегая от погони, выбиваясь из последних сил, обжигая ноги об острые камни и желая только одного — уйти наконец за перевал, — он безумно радовался несовершенству человеческого мозга, способного хоть изредка ошибаться, лишая надежды на победу тех, кто хотел бы воплотить в реальность самые изощренные идеи, легкомысленно рожденные чистой игрой ума.
Елена Грушко
Чужой
Животные не спят. Они во тьме точной
Стоят над миром каменной стеной.
И зная все, кому расскажет он
Свои чудесные виденья?
…Ярро, сын Герро и Барри, лежал на снегу и смотрел, как солнце катится за синие сопки на противоположном берегу реки. При этом белые пушистые облака заливались, как кровью, красным светом. Ярро вспомнил теплую кровь, пятнающую мягкое, трепещущее тело зайца, но не двинулся с места…
Имя Ярро по-волчьи значит “чужой”. Почему именно ему дали это имя, было непонятно. Ведь он родился в стае, в тайге, это его мать была чужая: она когда-то пришла в тайгу от людей, ее, собаку, приняли к себе волки, а молодой Герро — теперь он вожак стаи — сделал ее своей подругой. Но матери дали имя Барра — “Красотка”, и она принесла своему спутнику и стае пятерых… волчат? щенят? — словом, пятерых детенышей. Четверо получили нормальные волчьи имена, а один, появившийся на свет первым, оскорбительную кличку — Чужой. Иногда Ярро чувствовал за это злую обиду на соплеменников, но утешался тем, что, став взрослым волком, он сможет взять себе другое имя. Ярро хотел бы называться как отец — Ветром, а еще лучше — Храбрым. Но если он успеет до того, как ему исполнится три года — время выбора нового имени, — совершить задуманное, то потребует, чтобы его назвали не иначе, как Убивший Человека.
Мать Ярро считалась в стае непревзойденным знатоком повадок Человека. С нею советовались даже матерые волки, и не зря: долгие годы ее жизни прошли в логове Человека.
Тогда ее имя было иным. Тогда эту желто-серую узкоглазую лайку с неуловимо-лукавым выражением ост рой мордочки звали Сильвой. Хозяину привезли ее из далеких холодных краев крошечным щеночком, и Сильве иногда снились беспредельные белые равнины; колючая наледь между подушечками натруженных лап, которую на привалах приходится долго выгрызать; тяжесть постромок, тянущих назад, в то время как общее тело упряжки рвется вперед и вперед… Она не запомнила этого глазами и разумом, никогда не испытав, но, наверное, память поколений предков сохранилась в крови. Эта смутная память была подавлена теплой, сытой жизнью в квартире из трех комнат — так называл свое логово Человек. Превратиться в некое подобие холодно презираемых ею глупо-кудрявых или тонконогих, вечно трясущихся собачонок ей мешала неутихающая и непонятная тоска, глубоко спрятанная под привычками и привязанностью к Хозяину и Хозяйке, внешне проявляющаяся в капризном, независимом характере. Неуемная страсть Хозяина к лыжным прогулкам зимой и частым походам летом помогала этой тоске развиваться и крепнуть. Действительность оживляла краски, запахи и звуки памяти, добавляя к ним то, чего не знали и не могли знать предки Сильвы, не покидавшие северных земель.
Тайга пугала и манила Сильву: резко, больно билось сердце от бесчисленных живых, сверкающих запахов, шире раскрывались длинные, узкие глаза, сильные лапы подгибались — в тайге у Сильвы всегда был какой-то растерянный вид, но все-таки она послушно и неутомимо шла рядом с Хозяином, не забегая вперед и не отставая, хотя обычно ее былое трудно удержать. Хозяин потом частенько замечал с небрежной похвальбой: Сильва бесподобно усвоила команду “рядом”! — и не догадывался, что в тайге он для своей собаки всего лишь нечто вроде цепочки, привязывающей ее к спокойному и привычному миру.
Хозяйка скрыто недолюбливала Сильву. Уж если иметь собаку, думала она, то скотч-терьера или эрделя — шерсть у них не так лезет, а вид более экзотический и престижный. Хозяин приобрел именно лайку, потому что одно время решил, было, распроститься с тесным и душным городом и поселиться в тайге, на худой конец в дальнем пригороде, в собственном доме, колоть дрова, наблюдать пляску огня в печи, а вечером выходить во двор в наброшенном на плечи полушубке, долго смотреть на чистые, ничем не затуманенные звезды; охотиться… Жена, однако, взбунтовалась, и они остались в городе. Хозяин решил, было, перепродать Сильву, но отговорил приятель: подсказал, что на этой неприхотливой собачке можно сделать хорошие деньги, когда она подрастет и ощенится — нужно только подыскать чистопородного партнера. С деньгами у Хозяина всегда было туго. Так Сильва осталась в доме — как вложенный и прибыльное дело капитал.
Она привязалась к людям, хотя они никогда не нежили и не ласкали ее. Но в памяти — невнятно, полузабыто — жил один случай…
Сильва, конечно, не знала подробностей, которые состояли в том, что, когда она была совсем щенком, к Хозяевам приехал на зимние каникулы дальний родственник из небольшого приморского городка — пятнадцатилетий мальчик. Сильву только что привезли, она простудилась в дороге и захворала. Задыхалась от жара, глаза болели и слезились, все время знобило… Хозяйка брезгливо передергивалась, слыша жалобное скуление. Хозяин растерялся. Мальчик все каникулы провел с ней: поил теплым подслащенным молоком с растворенным в нем лекарством, отогревал, завернув в собственный шарф, а на ночь украдкой брал в постель. Именно это запомнила Сильва: горячую, темную тишину в комнате, призрачные белые узоры на замороженных окнах, тоску по теплому материнскому боку и давящий страх, который, однако, оставлял ее, сменялся сонным покоем, когда, еле слышно поскуливая, путаясь в одеяле и простынях, она пробиралась к подушке, сворачивалась клубком, стараясь уткнуться носом в горячее, гладкое, горьковато, но так успокоительно пахнущее, мерно вздымающееся плечо Человека, который — Сильва, не зная названия словам и чувствам, смутно ощущала это — любил ее…