Самые страшные чтения. Третий том - Страница 6
Елена Щетинина
Бе[з]/[с] звука
– Лиза, мы ушли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Закрой дверь!
– Она не слышит, – сказал папа. – Она в туалете. Закрой сама.
– Ключ в сумке, а я обдеру маникюр, – капризно ответила мама. – Лиза!
– Закрою!!! – Лиза все слышала.
И слышала, как мама сказала «спасибо, не хулигань», и как приехал лифт, и как хлопнули его двери, и как он снова уехал, увозя маму и папу в ночь, на день рождения тети Иры, лучшей маминой подруги. Она слышала все, даже скрип прикрываемого окна на площадке, где курил сосед сверху дядя Дима, и скрежет когтей Барона, пса из квартиры напротив, который тянул хозяйку бабу Вику вниз по лестнице: он боялся лифтов. Она слышала весь дом из-за так и оставшейся чуть приоткрытой – слишком мало, чтобы соседи обратили внимание на это, и слишком много, чтобы пропускать в дом ненужное, – двери. Лишь когда она вышла из туалета и пошла мыть руки, шум льющейся воды заглушил все вокруг.
На полминуты, не больше.
Когда Лиза подошла закрыть дверь, та оказалась распахнутой настежь.
Сначала ей показалось, что сломались старые часы, которые висели на стене коридора столько, сколько Лиза себя помнила, – их тиканье, глухое и мерное, вдруг прекратилось, словно растворилось в повисшей на его месте тишине. Но стрелки медленно шли, и так же размеренно качался латунный потускневший маятник – и можно было бы представить, что тиканье все-таки было. Но его не было.
А еще через десять минут Лиза не услышала скрипа пружин дивана, когда с размаху прыгнула на него: подушка прогнулась и выпрямилась, но звука, тягучего скрежещущего звука не было, словно Лиза упала на шершавое и плотное облако.
Еще через пять минут потухла музыка из игры на планшете – и даже кликанья кнопок громкости, которые безуспешно жала Лиза, тоже не было слышно.
И только тогда она подняла глаза.
Потому что уловила тишину – плотную, жесткую тишину, что словно сквозила из коридора, заглушая все звуки, до которых могла дотянуться. Тишина почти доползла до Лизы, будто коснулась кончиков ее ушей, – и тогда она подняла глаза.
В проеме двери, медленно и мерно, в такт уже несуществующему тиканью часов, и в ритм так и не скрипнувшим пружинам дивана, и в темп музыке, которую так и не мог больше выкашлять онемевший планшет, потряхивало длинными пальцами и покачивалось всем своим бледным, изогнутым, полупрозрачным, через которое просвечивали обои и шкаф, телом – оно.
Что-то безликое, безо`бразное, беззвучное – оно, что проскользнуло в узкий дверной проем. Лиза поняла это так четко и ясно – словно увидев перед собой: она закрывает дверь и проводит рукой перед глазами, чтобы смахнуть волос? паутинку? что-то, что сделало мир на краю ее зрения чуть размазанным, чуть мутным. То не мир был мутным – поняла она – то существо уже вошло в дом и стояло. И смотрело на нее.
Как оно стояло и смотрело сейчас, втягивая в себя звуки, пожирая шорохи, всасывая шум дыхания, поглощая даже стук сердца.
Лиза шарахнулась в сторону, отшатнулась к подлокотнику дивана – и край перевесил, и диван встал на дыбы. А потом медленно и беззвучно опустился – так же беззвучно грохнув о ламинат. Со стены немо сорвалась фотография, разлетелась на куски сувенирная тарелка на тумбочке. Безликое и безо`бразное присело на корточки, поведя бесформенной головой – словно всосав так и не случившийся грохот, – и дернулось к стене, слизав так и не состоявшийся стук фотографии, и обернулось к осколкам, впитав в себя «дзынь» и «бряк».
И тогда Лиза побежала – метнувшись между прозрачными конечностями, ринувшись в полутемный коридор, схватившись за ручку входной двери, проворачивая ее, тряся – и раззевая рот в крике:
– !..
Но не было ни дяди Димы, ни бабы Вики, и даже Барон, Барон, который лаял на пролетающую муху, молчал, словно ничего не слышал. А может, и действительно, не слышал.
Тишина опустилась на подъезд и окутала его ватным одеялом, пыльным половиком, забив все звуки, вылетающие изо рта, обратно в горло.
– Лиза, мы пришли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Открой дверь!
– Она не слышит, – сказал папа.
Но дверь открылась.
Виктория Черемухина
Под толщей вод
Все говорили, женщина на борту – «плохая примета». Но капитану было все равно. Он подарил ей широкие штаны из выбеленной солнцем парусины, обрезал волосы и назвал своим личным секретарем. Грамоты она не знала, зато скоро научилась посыпать песком страницы корабельного журнала и целоваться так, что у капитана сбивалось дыхание и подгибались колени. Она не помнит, билось ли ее сердце чаще в его объятиях, только горячие прикосновения грубых мужских ладоней да обжигающий уши непристойностями шепот.
Парусина сгнила, рассыпалась на нитки. Волосы отросли и поменяли цвет, переливаются синевой, зеленью, перламутром. Там, где прежде было сердце, мягкая морская трава укрывает маленьких рачков. Иногда они бочком поднимаются на холмы ее грудей и подслеповато оглядываются окрест. Она давно позабыла свое имя, не ведает, как умерла, и остатки воспоминаний о прежней жизни разъедает соль… Они растворились бы без остатка, когда бы не ее сердце.
Он не носит траур, не проливает слез, не поминает ее в молитвах. Тысячи чертей пляшут на кончике его языка, и никто из команды не посмеет ни напомнить, ни упрекнуть капитана в том, что он, вопреки приметам, взял в море женщину. Только на полке его каюты, между бронзовой астролябией и огромной раковиной чистейшего перламутра, стоит шкатулка, а в ней, на бархатном ложе, покоится банка с ее сердцем. Когда поднимаются волны, оно бьется о стеклянные стенки так же, как билось когда-то о ребра. Только вместо крови в нем нынче уксус и киноварь. Капитану некогда горевать. Записывая в журнал широту и долготу, он понимает, что сейчас они там же, где ее, холодную, неживую, завернутую в саван из окровавленной парусины, спустили за борт. У капитана подгибаются колени и перехватывает дыхание, когда он посыпает песком страницу журнала, чтобы чернила сохли скорее.
Песок засыпал ее глаза, и она не видит, но чувствует тень, там, над толщей вод. Тень от судна, которое она отличит от любого другого. Она ходила по доскам его палубы, отражалась в блестящих медных навершиях швартовых кнехтов, укрывалась от непогоды в капитанской каюте, а от капитанского гнева в трюме. Там ее сердце билось то счастливо, то испуганно, и оно по-прежнему на том корабле, а вовсе не здесь, где ему положено быть. Она тянет вверх руки, открывает рот. Она не может петь и смеяться, больше нечем, но она заклинает бурю, и море откликается на зов.
Море заливает палубу соленой водой, рвет паруса, поднимает корабль к потемневшему небу. Мачты ломаются как зубочистки. В реве бури капитану слышится женский плач, но он никогда не верил ни мольбам, ни слезам.
Ангелина Саратовцева
Дочь
Тася шагнула к родной калитке, но споткнулась на ровном месте.
Она теперь стояла босиком на размытой вчерашним ливнем деревенской дороге, безвольно уронив руки. Слезы текли по щекам сами собой. Хотелось просто завыть. Но голоса не было. Тася онемела год назад – когда ее отец не вернулся с охоты.
Одноэтажный покосившийся деревенский домишко мрачно взирал на Тасю мутными окнами. А гуталиново-черная крыша смотрелась зловеще. Но зайти в дом однажды придется…
Грязь, мягкая и прохладная, просачивалась между пальцами голых ног, и это Тасю успокаивало. Она знала, что от матери влетит.
Быть избитой пьяной матерью или боровом отчимом за грязь у порога – Тасе будет не впервой. Лишь бы только избитой… Отчим уже давно смотрел на нее нехорошо. И по липкому взгляду отчима Тася понимала – скоро с ней случится кое-что похуже обычных побоев.
Отчим подарил матери шкуру медведя, и она согласилась на скорое замужество. Так полгода назад начались для Таси безрадостные дни. А теперь мать пила постоянно и смотрела мутным взглядом мимо нее.