Самое шкловское (сборник) - Страница 12
О том, что весной 1922 года в Москве готовится процесс эсеров, на котором должны были рассмотреть дела, связанные с виднейшими деятелями этой партии, мы не знали, он, очевидно, знал или догадывался. Иначе, подойдя однажды вечером к Дому искусств с саночками, на которых лежали дрова, и увидев в окнах своей комнаты свет, он не спросил бы Ефима Егоровича:
– А что, Ефим, нет ли у меня кого-нибудь?
Единственный из оставшихся в доме елисеевских слуг, маленький, сухонький, молчаливый, с желтой бородкой на худом лице, Ефим Егорович относился к новым обитателям дома с симпатией.
– А вот пожалуй, что и есть, – ответил он. – У вас, Виктор Борисыч, гости.
Дрова, лежавшие на саночках, предназначались родителям Шкловского. Очевидно, прежде всего он доставил их по назначению. Не знаю, где он провел ночь. Вечером следующего дня он появился у нас, в квартире Тынянова, на Греческом, 15, слегка напряженный, но ничуть не испуганный. Почти такой же, как всегда, не очень веселый, но способный говорить не только о том, что чекисты ищут его по всему Петрограду, но и о стиховых формах Некрасова, которыми тогда занимался Юрий.
Иногда напряжение прорывалось.
‹…›
ОПОЯЗ выпускал сборники, которые немедленно раскупались, и К., упомянув об этом, неловко воспользовался словом «благополучие».
– Все мое благополучие заключается в этой чашке чая, – с опасно разгладившимся от бешенства лицом рявкнул Виктор.
‹…›
Для побега нужны были деньги, и он на трамвае поехал в Госиздат, на Невский, 28, где все его знали, где изумились, увидев его, потому что он был отторжен и, следовательно, не имел права получить гонорар, который ему причитался. Но в административной инерции к тому времени еще не установилась полная ясность. Бухгалтер испугался, увидев Шкловского, но выписал счет, потому что между формулами существования Госиздата и Чека отсутствовала объединяющая связь.
Кассир тоже испугался, но заплатил – он тоже имел право не знать, что лицу, имеющему быть арестованным, не полагается выдавать государственные деньги. Впрочем, не только эти чиновники были ошеломлены смелостью Шкловского. Весь Госиздат окаменел бы, если бы у него хватило на это времени.
‹…›
– В общем, – сказал он о переходе через финскую границу, – это было легко. Из Киева – труднее.
Это было легко, потому что в нем ключом била легкость таланта, открывавшая новое там, где другие покорно шли предопределенным путем. Новым и неожиданным было уже то, что он не согласился на арест, не сдался.
Его и прежде любили, а теперь, когда он доказал воочию незаурядное мужество, полюбили еще больше. Если бы желание добра имело крылья, он перелетел бы на них границу.
Когда Борис Михайлович ‹Эйхенбаум› был за «компаративизм» и «формализм» изгнан из университета, Виктор Борисович сразу приехал в Ленинград. «Витенька» отреагировал на «Боречкино» изгнание следующим образом: войдя в квартиру, энергично разделся и, поздоровавшись с хозяином, быстро прошел в его кабинет; ходил по кабинету взволнованный, взбудораженный, квадратный, широкоплечий; могучая шея, неповторимая форма бритой наголо головы, которая всегда напоминала мне плод в утробе матери. Он ходил, пыхтел, а потом, не найдя слов, схватил кочергу, стоявшую у печки, заложил за шею, напрягся и свернул пополам. Этого ему показалось мало! Он взял ее за концы, крест-накрест, и растянул их в стороны! Получился странный предмет. Он вручил его Борису Михайловичу и, тяжело дыша:
– Это, Боречка, кочерга русского формализма.
Как-то мне довелось беседовать со Шкловским. В ответ на мои идейные претензии Шкловский заметил:
– Да, я не говорю читателям всей правды. И не потому, что боюсь. Я старый человек. У меня было три инфаркта. Мне нечего бояться. Однако я действительно не говорю всей правды. Потому что это бессмысленно…
И затем он произнес дословно следующее:
– Бессмысленно внушать представление об аромате дыни человеку, который годами жевал сапожные шнурки…
Лет пятнадцать я мечтал встретиться со Шкловским. Я достал буквально все его книги. Я прочел роман Каверина «Вечера на Васильевском острове». Я прикрепил над письменным столом фотографию, где он на пляже в купальнике сидит спиной к спине с Маяковским. Я цитировал пародию Архангельского. Я считал Шкловского гением – создателем уникального стиля. Я придумал какую-то периодическую систему элементов русской литературы, явно подражая Виктору Шкловскому. В чем там было дело, сейчас уже не помню.
Впервые я его увидел в 1963 году на лекции на Высших сценарных курсах в Москве. Впечатление было большое. Правда, в самом финале он заговорил о каторге Достоевского, о «Записках из мертвого дома» и ужасно распалился.
Он вспомнил орла, которого каторжники выпускали на свободу. Он вытянул вперед руку и закричал: «Вот орел побежал по степи к свободе!» Искусственная челюсть вылетела у него изо рта, но не упала, он поймал ее в воздухе протянутой рукой.
‹…›
Я стал приходить к нему ежедневно и что-то записывать. Однажды посреди нашей работы пришел журналист за интервью. Шкловский устроил сеанс – кричал, бегал, вращал глазами. Оказалось, что он многое путает. Он считал, что Ахматова умерла в Фонтанном доме, он перепутал Морозова-пушкиниста с Морозовым-шлиссельбуржцем, приписав ему открытие десятой главы «Онегина». Но в общем впечатление было сильное. Он был еще в очень хорошей форме. Иногда среди беседы он внезапно вспоминал Маяковского, Хлебникова, Кульбина, Эйхенбаума. Рассказал мне, что в архиве царской ставки хранится телеграмма коменданта петербургского Адмиралтейства: «Вынужден сдать Адмиралтейство. Окружен броневиками Шкловского». Это о событиях Февральской революции.
По причине вечных душевных метаний меня так и тянет, так и тянет на авторитеты, хочется усилить воздействие на читательские мозги знаменитыми именами, прикрыть спорность иных положений ссылкой на официальные печатные органы, указать даже дату и тираж источника… Но ведь тогда читать будет скучно!
Когда я поделился этим с Виктором Борисовичем Шкловским, он посмотрел на меня сердито.
– Знаете, – сказал он, – в книгу о художнике Федотове я засадил большой кусок пейзажа из Гоголя. Там, возле театра, в Петербурге… Тридцать лет прошло. И никто до сих пор не заметил. Воровать уметь надо. Если для дела, то это и не воровство, а просто дележка.
Ну что ж, дорогой Учитель! Теперь держитесь – я попытаюсь украсть кусочек из вас!
Не станете же вы сами кричать на весь свет о том, какой вы симпатичный, красивый, добрый, какое вы замечательное облако в штанах, какой у вас замечательный характер и отвратительный почерк.
‹…›
«Выражение „гамбургский счет“ появилось у меня так. Союз писателей в старом своем составе, как одна из писательских организаций, находился в Доме Герцена по Тверскому бульвару. Было лето. На первый этаж прямо в сад выходил большой тент: под тентом был ресторан, и весь первый этаж тоже был рестораном.
Поваром ресторана был человек, фамилию которого я забыл; знаю, что по прежней своей профессии он являлся цирковым борцом.
К нему приходили большие, уже немолодые люди, они садились тяжело на стулья и, как помнится мне, иногда нарочно их ломали.
Шеф-повар для своих друзей приготовлял винегрет; порции подавались в больших, специально купленных умывальных тазах. После такой закуски люди ели обед.
Раз пришел человек, менее других отяжелевший, но всех крупнее. Вокруг него сразу образовалась свита, расположившаяся по рангам: это был Иван Поддубный. Пришел он с борьбы: боролись в цирке шапито. Было тогда Поддубному 70 лет. Его попросили выступить бороться. Рассказал он об этом спокойно: