Самое главное: о русской литературе XX века - Страница 9
Учитывая все сказанное, не стоит удивляться, что словесные портреты Баратынского, набросанные в статьях, очерках и выступлениях старших символистов сплошь и рядом смотрятся как автохарактеристики. Защищая Баратынского, модернисты защищали и себя. Дмитрий Мережковский: у Баратынского «вдохновенная диалектика преобладает» «над непосредственным чувством» [6]; Константин Бальмонт: «Кто в миге, весь – в миге, миг того всегда и навсегда превращается в драгоценный камень» [7]; Валерий Брюсов: «Стихи Баратынского замечательны именно их обдуманностью, поэт жертвовал скорее красотой стиха, чем точностью выражений: за каждым образом, за каждым эпитетом чувствуется целый строй мыслей. Поэт непосредственного вдохновения, пожалуй, глубже раскроет перед читателями свою душу, – но никто вернее, чем поэт-мыслитель, не ознакомит со своим рассудочным миропониманием, с тем, что сам он считал своей истиной <…> Он умел “умом оспаривать сердечные мечты”» [8].
Соответственно, русские символисты первой волны выделяли для себя и цитировали в своих произведениях те строки из стихов, прозы и писем Баратынского, которые были созвучны им самим, оправдывали их собственные поэтические искания. Так, Зинаида Гиппиус в предисловии «Необходимое о стихах», предваряющем первую книгу ее «Собрания стихов» (1904) напоминала читателю о том, что «поэзия, как определил ее Баратынский, – “есть полное ощущение данной минуты”. Быть может, это определение слишком обще для молитвы, – но как оно близко к ней!» [9] Далее в «Собрании стихов» заданная репликой Баратынского задача передать «полное ощущение данной минуты», близкое к молитве, решалась в целом ряде текстов, например, в стихотворении «Мгновение»: «Горит тихий, предночный свет, // От света исходит радость моя. // И в мире теперь никого нет. // В мире только Бог, небо и я». Владимир Гиппиус, долгие годы по идеологическим причинам не писавший стихов, посвятил Баратынскому две строки сонета «Слава» о русских поэтах XIX века (под № LVII этот сонет помещен в издании: «Томление духа. Вольные сонеты Вл. Нелединского» [Вл. Гиппиуса]. Петроград, 1916): «Уж Боратынский мне твердил давно, // Что музой увлекаться нам не дóлжно», – подразумевается стихотворение Баратынского «Муза». А Брюсов, рассказывая об истории восприятия критикой 1830-х гг. поэмы Баратынского «Наложница», как представляется, держал в голове собственный литературный дебют: «При появлении Наложницы тогдашние повременные издания в один голос осудили ее, особенно нападая на заглавие, и это служит лучшим доказательством, насколько ново было то, что говорил Баратынский» [10].
Первым русским модернистам были чрезвычайно близки мрачные пророчества Баратынского. Его лирические антиутопии («Последняя смерть» и, в особенности, «Последний поэт») точно соответствовали эсхатологическому ви́дению мира на рубеже столетий. Сергей Андреевский, чья статья о Баратынском стала одним из предмодернистских этапов воскрешения поэта, писал о начале «Последнего поэта»: для того, чтобы понять эти строки, «современникам Баратынского нужно было заглянуть на полвека вперед и разглядеть в его тумане наш “пессимизм”» [11]. По утверждению Петра Перцова, эта статья была написана под влиянием Мережковского, развивавшего в разговорах схожий взгляд на Баратынского «с гораздо бÓльшим блеском и силою» [12]. Близкая мысль высказывалась и Валерием Брюсовым: «Жалобы Боратынского относятся словно ко времени позже на полвека» [13]. Как «провозвестника свойства железного века» воспринял Баратынского Константин Бальмонт [14].
Ходовым в художественной и жизнетворческой практике старших символистов стало сопоставлять себя и своих коллег по поэтическому цеху с Баратынским. Так, в июне 1897 года Брюсов знакомит будущую жену с лирической поэмой Баратынского «Эда» и тогда же записывает: «Читал Жанне-Янинке “Эду”, и с тех пор зову ее Эдой» [15]. Самого Брюсова лестно сопоставлял с Баратынским Владимир Пяст: «Брюсов в “Венке” по языку доступен всем и каждому, если не как Пушкин, то как Баратынский» [16], а с Баратынским и Жуковским – Георгий Чулков: «Валерий Брюсов, будучи прекрасным стихотворцем-эклектиком, сочетавшим в своей поэзии манеру Жуковского и Баратынского…» [17]. В стихах Брюсова искал ключ «к душе Боратынского» Евгений Архиппов [18], а Сергей Соловьев итожил в оставшейся неопубликованной заметке «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (1922): «Радостно было сознавать, что в наш век живет поэт, который был равен, может быть, Баратынскому, а может быть, и Пушкину» [19].
Старавшиеся во что бы то ни стало выделиться из ряда современных им стихотворцев, а потому весьма озабоченные подведением итогов, а также составлением всевозможных иерархических списков, старшие символисты и Баратынского постоянно соотносили с другими поэтами и прозаиками его и более позднего времени. Так, в программной для раннего русского модернизма небольшой книге Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893) Баратынский (в сочувственном сопоставлении с Николаем Минским) [20] определяется как «самый благородный и возвышенный из русских лириков-философов» [21]. В его же статье «Пушкин» констатировалось: «Уже Баратынский, сверстник Пушкина, высказывал сомнения в благах культуры и знания <…> Сомнения в благах западной культуры – неясный шепот Сибиллы у Баратынского – Лев Толстой превратил в громовый воинственный клич» [22]. Зинаида Гиппиус признавалась в «Литературном дневнике», что ее от современных поэтов «влечет» «к Баратынскому, к Тютчеву, к Лермонтову, – к железно-твердому “Я” Баратынского прежде всего» [23]. Дмитрий Фридберг опубликовал в символистском альманахе «Северные цветы» за 1901 год стихотворение «Тютчев и Баратынский». В статьях Бальмонта, вошедших в его книгу «Горные вершины» (1904), автор «Сумерек» не попал в список из «трех наиболее крупных поэтов России», образованный именами «Жуковского, Пушкина и Лермонтова» [24], но удостоился отдельной лестной характеристики как «поэт рефлексий и северной природы, стоящий ближе всех из поэтов Пушкинской эпохи к современности, нервным, но созерцательным поэтам» [25], а также певец «душевного раздвоения» и художник «философских мгновений» [26]. Владимир Гиппиус в книге «Пушкин и христианство» (1915) сравнил мироощущение двух поэтов и отметил, что в отличие от пушкинского сознания, «в откровенно-трагическом сознании Баратынского, подобном античному фатализму, – страстность была страданьем навеки неподвижным, неразрешимым» [27]. А Аким Волынский в уже упоминавшемся альманахе «Северные цветы» (1901) тоже сопоставил Баратынского с Пушкиным, но уже со знаком плюс: «В противоположность Пушкину, он смотрит уже не на поверхность предметов, не на плоть их, а прямо в глубину их, в суть их, в их скрытые противоречия, замаскированные плотью. Он видит скрещивающиеся пути веселья и горя, святости и порока, и относится к явлениям жизни не как моралист, а как настоящий психолог» [28].
Напряженно подбирал место для Баратынского в пантеоне своих любимых поэтов «Золотого века» Брюсов. В письме к Перцову, отправленном в начале марта 1895 года, рассуждая о поколении поэтов, дебютировавших в 1890-е гг., он выражается еще очень резко и отчасти в духе господствовавших тогда представлений о Баратынском: «Повторяю, у нас нет центрального поэта, который оживил бы всех остальных – у нас Баратынский, Дельвиг и др<угие> без Пушкина – сироты, забытые в лодке на океане» [29]. Сходно Брюсов 18 ноября 1896 года отзывается о Баратынском в письме к Евгении Павловской: «Я люблю Верлена, неужели ж во имя его заб<ыть> Тютчева, По, Эверса или [даже] хотя бы Фета, Баратынского, Веневитинова?» [30] В дневниковой брюсовской записи от 16 сентября 1898 года эта резкость уже значительно смягчена: «Был еще раз у [П. И.] Бартенева. Беседовали оживленно о трех Великих, пребывающих – о Пушкине, Тютчеве, Баратынском. Но Пушкин из них бóльший» [31]. Еще раньше, в феврале 1897 года, Брюсов в разговоре с И. Н. Розановым варьирует список «трех Великих» так: «В России было три великих поэта: Пушкин, Баратынский и Тютчев. Из них всех выше Тютчев» [32]. По-видимому, Брюсов стал первым, кто объединил Баратынского и Федора Тютчева в пáру – в недалеком будущем это станет общим местом русского модернизма. В набросках к прозе 1890-х гг. Брюсов перечисляет имена «Пушкина, Баратынского, Дельвига, Крылова» [33]. В предисловии к книге стихов «Tertia vigilia» (1900) Брюсов расширяет этот список еще на три имени и отказывается от возвышения Пушкина (и Тютчева) над остальными поэтами: «Я равно люблю и верные отражения зримой природы у Пушкина или Майкова, и порывания выразить сверхчувственное у Тютчева или Фета, и мыслительные раздумья Баратынского, и страстные речи гражданского поэта, скажем Некрасова» [34]. Тогда же Брюсов пишет Михаилу Самыгину в связи со своими публикациями в «Русском архиве»: «Утешение в том, что узнал я, как никогда прежде, Пушкина, Б<аратынского>, Тютчева, Некрасова» [35]. В письме к Бальмонту (февраль 1897 г.) Брюсов добавляет к списку поэтов XIX в. себя и своего адресата: «О, Константин Дмитриевич! Настанет день, когда <…> придут неведомые и незнаемые, начнут кроить из наших творений глупые статьи, “разбирать” и “изучать” нас, как варварски разбирают и изучают Тютчева, Фета, Пушкина, Баратынского» [36]. Отметим, что в конце жизни интерес Брюсова к Баратынскому, по-видимому, несколько угасает. Во всяком случае, эпиграфов из его произведений нет в итоговой книге стихов Брюсова «Меа. Собрание стихов 1922–1924», хотя эпиграфы из других поэтов Золотого века, задающих темы для стихотворений, которым они предпосланы, в «Меа» встречаются во множестве.