Саламандра - Страница 6
– Отчего же, Эльса?
– Как отчего? Я хотела потихоньку истопить, чтоб не околдовали, но эти вейнелейсы большие тиетаи, тотчас узнали и помешали; все со мной в баню хотят идти и все смеются надо мною; они заколдуют меня – это верно… – И Эльса заплакала.
Якко напрасно старался вразумить ее.
– Нет, – говорила она, – что ни говори, а здесь страшная земля, и страшные люди твои вейнелейсы. Онамедни повели меня по улицам, смотрю – они собрались и землю наказывают…
– Как? Землю наказывают?..
– Да! Ты скажешь, что и это неправда, я сама видела, как они обтесали дерево колом и огромным молотом на веревках вбивали его в землю, так что земля стонала, а они-то кричат, кричат… до сих пор у меня в ушах отдается этот страшный крик.
– Глупенькая! Да они вбивали сваи, чтобы строить дома!..
– Да зачем же, у нас на Вуоксе дома и без того строят?
– Да на Вуоксе камень, а здесь земля не держит…
– И земля здесь не держит! Все здесь не так, как надобно! Страшно, страшно, Якко! Послушай – а это что значит? Когда мы ехали сюда, я на дороге видела, вейнелейсы подложили огонь под большой утес, утес грохнул и разлетелся на мелкие части – что они, Сампо, что ли, искали?
– Нет, они хотели разрыхлить землю…
– Как? Им кажется земля то слишком мягка, то слишком крепка – вот видишь, что ты сам противоречишь себе, Якко; уж я вижу, что тут что-то нечисто. Страшно, страшно здесь, Якко. И грустно мне, грустно! Как вспомню наши горы, наши дороги – так и зальюсь слезами; там я была вольна, как рыба в воде, – день-деньской на свежем воздухе, над головою небо, кругом туман, в недалеке родимые песни и на душе чудный говор; а здесь ни неба, ни тумана, ни песен, ровно нет ничего, а сердце молчит от испуга: поверишь ли, Якко, я здесь еще ни раза не слыхала родимой песни; только и видишь в окошко, что ходят усатые вейнелейсы да землю роют, Сампо ищут. Послушайся меня, милый Якко, убежим, убежим отсюда скорее, пока вейнелейсы и нас в землю не вколотили или на воздух не взорвали…
– Куда же бежать нам, Эльса?
– Куда? Домой, домой, на Вуоксу, на Вуоксу – не век же здесь жить! Там мы женимся, Якко, и забудем про вейнелейсов…
Подошедшая Федосья Кузьминишна прервала разговор.
– Скажи ей, батюшка Иван Иваныч, ведь она ни по нашему, ни по-немецкому не понимает, – что она все хныкает; уж, правду сказать, Бог с ней, такая чудная; хлебного мякиша не ест да корки собирает; за обедом в рот ничего не возьмет, а только день-деньской свои корки гложет…
– Э! Федосья Кузьминишна, – сказал Егор Петрович, – это уж народ такой, я знаю его; – ничего! Молода, попривыкнет… так следует.
– Это ваша воля, – отвечала Федосья Кузьминишна с видимым неудовольствием, – а ведь вы сами же в доме порядка требуете и выговариваете, когда на полу крошки или что другое.
Марья Егоровна молчала, но проницательный Якко скоро заметил, что она исподтишка ревновала его к Эльсе.
У Ивана Ивановича на уме было и один и два. Нравилась ему Марья Егоровна, девушка красивая, смиренная, по-тогдашнему довольно образованная; семейство у ней доброе; Марья Егоровна не осрамила бы его и в царской ассамблее; но как сравнить ее с Эльсою, то своенравною, то задумчивою, то веселою Эльсою. Когда, сидя под окном пригорюнившись, она раскидывала свои белокурые локоны, глаза ее беспрепятственно перебегали от предмета к предмету, и она напевала любимую свою песню о том, как жаловалась береза на свое одиночество, Якко забывал и свои житейские выгоды, и надежды; родное чувство отзывалось в груди его, и он, подобно Эльсе, готов был все бросить и укрыться с нею в бедную избушку на финляндских порогах.
Проходило несколько часов, Якко вспоминал о своей новой жизни, о своем участии в трудах Великого, и тогда пелена спадала с глаз его: он видел в себе будущего начальника адмиралтейской типографии, воеводу, близкого к государю человека; тогда, по неизбежному сцеплению мыслей, он пугался своей женитьбы на полудикой чухонке, и Марья Егоровна представлялась ему во всем великолепии, в богатом робронте, при дворе, окруженная иностранными гостями, которые не могут надивиться ее ловкому и учтивому обращению.
В таких мыслях Якко, не зная, на что решиться, уходил домой и принимался за свою книгу о цифирной науке.
Егор Петрович с отцовскою добротою занимался бедной Эльсою; не знала она грамоте – он приговорил приходского дьячка учить ее по-русски; но неискусство ли учителя, неспособность ли ученицы, – наука не давалась; Эльса училась, терзалась и плакала как ребенок. Приставлен был к ней и танцмейстер; хотя долго бился добрый немец Штолцерман, но эту науку она поняла скорее – Эльса уже очень порядочно танцевала менуэт, кланялась и приседала; Егор Петрович не мог ею довольно налюбоваться; но после урока Эльса по-прежнему убегала в свою комнату, пригорюнивалась и опять начинала петь о своей березе.
Скоро представился Эльсе случай показать свои танцевальные способности во всем блеске.
Егор Петрович объявил, что следует всем явиться на ассамблею, которая была объявлена в их соседстве. Федосья Кузьминишна. было и воспротивилась, но Егор Петрович ей заметил: "Не прекословьте. Федосья Кузьминишна, так следует: на ассамблеях бывают и шкипера голландские с женами, и знатные люди, и сам государь, а вы только приоденьтесь хорошенько и приоденьте девиц – так следует, говорю вам".
– Как? – возразила Федосья Кузьминишна, всплеснув руками, – и чухонку с собою везти?
– Непременно, Федосья Кузьминишна, и чухонку; пусть ее людей увидит, себя покажет, надобно же ей свет узнать… Так следует, говорю я вам, Федосья Кузьминишна.
На такую речь у Федосьи Кузьминишны не было возражений, она покачала головой и отправилась приготовлять наряды.
Наступил день ассамблеи. Егор Петрович, в голубом глазетовом кафтане, с стразовыми пуговицами, в полосатых чулках с красными стрелками и с корабликом под мышкою; Федосья Кузьминишна в желтом робронте, Марья Егоровна в розовом, – Эльса, которую звали Лизаветой Ивановной, – в ярко-красном, что ей очень нравилось.
Вот пришли в ассамблею; Егор Петрович, раскланявшись с хозяином, скоро встретил голландского шкипера, который пригласил его на кружку пива и на трубку табака. Федосья Кузьминишна уселась с барышнями к дамам, которые плотно пристали по стенке, ожидая начатия танцев: старые с ужасом, молодые с нетерпением. Эльса ничего не видала и не слыхала, что вокруг нее; она была так испугана с самого своего приезда, что сердце ее находилось беспрестанно то в тревоге, то в полном онемении. Она села также и по обыкновению бессознательно поводила глазами со стороны в сторону; перед ней пестрела толпа, и лица, сменяясь одно другим, почти исчезали для нее; шум разговоров, свет, движение, все оглушало ее и физически, и морально. Вдруг глаза ее остановились на противоположной стенке; она смотрит: что-то знакомое… да, это берега Вуоксы, это пороги – над ними светит солнце – радуга играет в причудливых брызгах, – тут и родная избушка, и утес, к которому она прислонена… Не чудо ли это? Не какой ли тиетай перенес Эльсу на родимую землю… Сердце Эльсы сильно бьется, в глазах темнеет… она слышит шум порогов… ей дует в лицо влажный ветер… чудятся звуки родного языка, – не поют ли любимую ее песню? – И Эльса начинает потихоньку напевать ее… потом… громче, громче – вдруг ужас! раздался какой-то треск, Эльсу окружают страшные лица вейнелейсов, между ними Якко с сердитым лицом говорит: "Опомнись, опомнись, Эльса…"
И все исчезло – Эльса видит себя опять в ассамблее, вокруг нее толпа народа, все хохочут, Якко смотрит на нее с недовольным лицом.
– Что с тобою, Эльса? – спрашивает ее Якко. Эльса не могла отвечать, но только рукою показала на противоположную стену.
Тогда для Якко все объяснилось; на стене висела большая картина, представлявшая иматрский водопад. Вокруг Якко столпились люди, и он несколько раз принужден был рассказать, отчего распелась хорошенькая чухонка; говорят, что и государь, из другой комнаты пожелавший узнать о причине тревоги, улыбнулся, слушая рассказ об этом невольном порыве души бедной Эльсы.