Сага о Певзнерах - Страница 40

Изменить размер шрифта:

Эмилия отблагодарила победителя чересчур звучным, взбалмошным поцелуем. Она тоже была далека от дворянского сословия. За что же Георгий Георгиевич обожал ее?

Разве об этом спрашивают?..

«Мой великий язык — не товар. Мой язык можно подарить. Но им нельзя торговать!» — сказал Георгий Георгиевич.

Дарить Иманту свой язык он начал в присутствии обеих соседок по дачам. Эмилия этого пожелала, а Дзидра об этом попросила.

Все собрались в квартире Елчанинова. У него была всего одна комната, но квартира при этом не казалась маленькой. Плотно притершиеся друг к другу книги, среди которых не было ни одной случайной, уверенный в себе письменный прибор, вросший в такой же солидный стол красного дерева, которое по цвету, под влиянием времени, перестало быть красным; диван, до того гостеприимно просторный, что вполне мог служить постелью; не менее гостеприимные стулья и кресла; разметавшаяся по настенному ковру коллекция холодного оружия… Все это выглядело не старинным, а вечным. С фотографий, не поблекших, а чуть затуманенных годами, смотрели люди, характеры и лица которых тоже не могли сгинуть: они должны были найти продолжение в потомках. Одним из них был Георгий Георгиевич.

Вспомнив, должно быть, историю с «пляжным приставалой», Елчанинов сказал:

— Урок я могу не дать, а лишь преподать… Но мы обойдемся вообще без уроков. Будем читать стихи!

Он любил повторять, что за весь двадцатый век на Руси нам явились только три гениальных поэта — Блок, Есенин и Гумилев. Это звучало не упреком веку или Руси, а хвалой трем поэтам.

Абрам Абрамович полагал, что поэтов-гениев за целый век было всего два, — и такое «преуменьшение» юдофобы вполне могли бы объявить русофобией.

Блок, Есенин, Гумилев… Всех их, как считал Елчанинов, сгубила революция: один, провидя грядущее, погиб от тоски, второй повесился, третьего расстреляли.

— Но сейчас мы убедимся, что они не подвластны ни болезни, ни веревке, ни пуле.

Георгий Георгиевич пригласил в свою квартиру стихи. И они пришли…

— Даже не заглядывает в книги. Вы видите? Даже перед собой их не держит. Все наизусть! — взбалмошно заголосила Эмилия.

Кажется, это потрясало ее больше, чем сама поэзия. И резко диссонировало с задумчивой сдержанностью Елчанинова.

За что же Георгий Георгиевич любил ее?..

Никто не задавал ему вслух вопрос, на который не могло быть ответа.

А Елчанинов продолжал читать наизусть. Продолжал весь вечер. Он читал неделями, месяцами… Обращался и к русской прозе.

— Целые главы — наизусть!.. — голосила Эмилия. — Целые главы!..

Имант не только прилежно слушал и ученически перенимал интеллигентность дворянской речи. Он понял, что речь эта выражала дух дворянского общения с миром и его катаклизмами: не изменять интеллигентности ни при каких обстоятельствах — это и есть настоящая интеллигентность. Не позволяя себе раздражаться или терять достоинство даже во имя возвышенных целей, дворянские манеры как бы приникали к страдальческим исповедям великих писателей.

Имант, тоже не заучивая, запоминал стихи — слово в слово. А потом уж и прозу… Он соединял интеллигентность с актерским даром. Прибалтийское спокойствие ни на миг не отвлекало его от проникновения в чужие и далекие муки. Негромкое постижение мук потрясает сильнее, чем громогласное… Имант, как и Георгий Георгиевич, чувствовал: если мысль и боль достигают крайней вершины, их нельзя дополнить или чем-либо «перекрыть».

Когда Алдонисы, накануне отъезда Иманта в Москву, устроили прощальный вечер, Георгий Георгиевич пришел раньше назначенного часа. И завел разговор с Имантом в присутствии Дзидры.

— Ты не должен думать, что едешь в страну друзей, — сказал он без напутственной торжественности. — У каждого человека друзей не так много, чтобы из них можно было образовать целое государство. Но ты и не едешь в страну врагов. И такое ощущение было бы несправедливым! Русский народ сговорчив и чрезмерно покорен, иначе бы он не потерпел правителей, которых терпит более полувека. С правителями ему вообще не везет… Петры Первые и Екатерины Великие не часто управляли русской землей, а таких добрых реформаторов, как Александр Второй, на ней убивали, вместо того чтобы возносить. Это земля парадоксальная, но — всему вопреки! — великая. Тебе многое там не понравится, но ты можешь и многому научиться.

Дзидра замкнула губы на засов. Но как бы обыкновенным ключом, а не протестом и гневом…

Раньше Дзидра ненавидела русских вообще — всех, без исключения. Но получилось так, что именно русский дворянин сумел превратить тяготу ее одиночества в тяготу ожидания, которая все же не столь обременительна для души. И тогда Дзидра окончательно персонифицировала свой гнев, обрушила всю его ярость на официальных и неофициальных коммунистов, а остальных русских, как потерпевших бедствие, даже сроднила с собой.

Четыре года Имант в училище Афанасьева постигал актерское мастерство, а Дзидра с мучительным напряжением ждала его приездов, писем и телефонных звонков.

Она мысленно добавляла к невинно убиенному Александру Второму других невинно убиенных на русской земле — в том числе своего отца, мужа и первого сына. Ей чудилось, что и второго сына на той земле могли подстерегать покушения. При каждом удобном и неудобном случае она упреждала Иманта о возможных бедах и провокациях. Он отвечал, что ничего не боится. Отсутствие боязни, однако, это еще не отсутствие опасности. Дзидра — что ей оставалось! — разубеждала себя в том, что сама же вообразила. Но делала это не в одиночку, а вместе с Георгием Георгиевичем. В результате, напряжение — пусть не поровну! — но все-таки распределялось на двоих и немного ослабевало. Тем более и сын, отвергнув боязнь как постыдное чувство, сразу переходил к подробным описаниям драк со смертельным исходом, но не на улицах, а в театральных трагедиях. «Вчера я был заколот, убит наповал, — сообщал он. — Но завтра, не волнуйся, мама, я сам проткну недруга шпагой!»

«А ведь и у тех юношей, пусть придуманных, сочиненных, — горевала Дзидра, — тоже были матери!»

По «системе Афанасьева», занятия в аудиториях на всех курсах были лишь прологом, комментарием к созданию учебных спектаклей. Подвиги, измены, предательства, поединки кипели на подмостках училища, в его залах и коридорах.

Значительность писем из Москвы возрастала оттого, что читал их Георгий Георгиевич со своим чистейшим петербургским выговором, и в квартире, где обитала вечность. Имант потому и писал по-русски, адресуясь к матери и Елчанинову одновременно. Дзидру это не обижало…

Имант рассказывал о занятиях, о репетициях и спектаклях, что происходили на сцене, а о конфликтах и драмах, автором которых была жизнь и в которых ему тоже приходилось участвовать — без них, увы, никогда не обходится, — он умалчивал.

Эмилия неизменно присутствовала на этих чтениях. Восклицания ее были экспансивно нелогичными: «Напишите, чтобы он прочитал «Крейцерову сонату» Льва Толстого. Тогда он поймет, что русским женщинам верить нельзя!»

Она по-прежнему упивалась русской классикой. Однако возвышенные творения наталкивали ее на весьма практичные житейские выводы. Георгий Георгиевич, похоже, не обращал на это внимания. Любовь умеет проходить мимо тех событий, которые должны бы противоречить ей и уж никак с ней не стыкуются. Она избегает вопросов, на которые, как я уже писал, нет ответов. Это романтичное увлечение Елчанинова не увядало, как и его букеты, которые он почти ежедневно обновлял. Но разговоры о законном браке между ними не возникали: Елчанинов был нездоров, его часто подкарауливали приступы астмы, которые хватали за горло и грудь… Он считал себя «не вправе претендовать».

— С людьми надо делиться здоровьем, а не болезнями.

Но было и еще нечто — трудноуловимое, неформулируемое, — что притормаживало его, а Эмилию, при всей ее вздорности, удерживало от претензий. «Пусть будет, как есть, — говорила она себе. — Если каждый день по букету, зачем просить два?» Кроме того, Эмилия робела перед однокомнатной дворянской обителью и ощущала, что в вечность явно не вписывается.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com