Сага о Певзнерах - Страница 35
Конечно, сын знал, что мать одержима гневом… Но так же, как она не заставляла его присоединяться к протесту, он не заставлял ее от протеста отказываться.
Между домом Алдонисов и морем разметался пляж.
Когда Имант был ребенком, Дзидра до судорог, сводивших тело и душу, боялась, что он может утонуть. Она, прежде застывшая, как изваяние, в одном своем чувстве гнева, теперь панически страшилась потерять сына: в воде, на земле… Так как и раннее детство Имант провел у моря, Дзидра больше всего моря и опасалась. Устроившись «смотрительницей пляжа», она превратилась в неусыпную «смотрительницу» собственного потомка. Она научила Иманта плавать раньше, чем он научился ходить. Сын рос, как в сказке, «не по дням, а по часам». И не по дням, а по часам росли новые опасения его матери…
На песке развалилась, раскидалась, легкомысленно поспешала, боясь упустить момент, флиртовала, плескалась дежурным кокетливым смехом и хмурой прибалтийской водой курортная блажь.
Материнская тревога постепенно превратилась еще в одну — дополнительную! — ненависть, а ненависть распространилась на весь тот пляж. Протестующий взор Дзидры задерживался с непримиримостью не столько на «оккупантах», сколько на «оккупантках». Их тела ассоциировались с предельной бесстыдностью: «У себя бы так не посмели!» Хотя пляж вряд ли отличался чем-то от любого другого пляжа. Полуприкрытия были для Дзидры отвратительней наготы, как полуправда отвратительней лжи. Женские тела, на которых выпукло обозначалось и призывно заявляло о себе все, что, по ее мнению, должно было прятаться, она желала бы скрыть, по крайней мере, от взглядов сына. Но «иноземки» вознамерились, она была уверена, оккупировать, побороть, как говорят в спорте, «запрещенными методами» атлетически сложенного Иманта. Дзидра отдавала себе печальный отчет в том, что перед силой притяжения этих тел и богатыри оказываются слабаками.
Стремясь предотвратить пленение сына «иноземными захватчицами», Дзидра осталась смотрительницей пляжа, хотя могла рассчитывать на более выгодные должности. Смотрительница продолжала быть наблюдательницей… Она контролировала перемещения Иманта по песку, который был золотым, а ей казался загаженным. Она «глядела в оба», но пришло время… И Дзидра все же недоглядела.
Имант привык уплывать за линию горизонта, которой на самом-то деле не существует и которая миражом видится только издалека. На воде он любил менять позы: то взбучивал вокруг себя зеленоватую пену и прорезал собой прозрачную морскую поверхность, то замедленно, управляя одной рукой, плыл на боку, то блаженно укладывался на спину — и вода еле заметно, но с удовольствием покачивала его, мощного и загорелого, как дитя в люльке.
На море Имант отключался от всего, что будоражило на земле его мать и, естественно, передавалось ему, как ни пыталась Дзидра от себя в этом смысле его оградить.
Он добирался до того простора, где оставался, чудилось ему, один на один с притихшей, но и непредсказуемой в своих настроениях и поступках стихией.
Однажды это ощущение оказалось обманчивым.
— Я что-то устала… — с завлекающей женской беспомощностью произнес — под осторожный, стеснительный морской аккомпанемент — голос на латышском языке. — Я лягу, а ты подстрахуй меня снизу. Одной руки тебе хватит, чтоб удержаться?
Он выполнил просьбу. Это было оторвано от берега таким расстоянием, что «смотрительница пляжа» ничего не увидела.
Иманту минуло шестнадцать, а уставшей латышке — не менее тридцати. Она была старше в два раза… Однако ее прохладная, упруго гладкая спина этого Иманту не подсказала.
— Меня зовут Лаймой, — зачем-то сообщила в открытом море латышка. — А тебя?
— Имантом.
Так они познакомились.
Ему неожиданно захотелось, чтоб она отдыхала подольше. Лайма тоже не торопилась. Отдых на воде затянулся… Тем более, что Лайма попросила поддержать ее крепче: то ли силы иссякли, то ли иссякло ожидание, когда же Имант сам догадается не только поддержать ее снизу, но и обхватить сбоку. Он, в конце концов, обхватил — и коснулся случайно кончиками пальцев ее груди, зажатой купальником. Имант оторопел… Не одни пальцы, но и дыхание свело, как от судороги. Почувствовав это, она чуть-чуть повернулась в воде, чтобы он ощутил ее грудь не кончиками пальцев, а всею рукой. Иманту стало жарко в холодной воде… Поняв, что он для чего-то, задуманного ею, созрел, она расслабленно предложила ему возвращаться… Пока они плыли, Лайма сообщила, что приехала на побережье демонстрировать моды. Другие анкетные данные не прозвучали.
— Вы манекенщица?
— Слово «манекен», по-моему, обозначает безжизненность, мертвечину. А я…
— Вы?..
У него прервалось дыхание.
Когда достигли берега и ступили на мокрый песок, Лайма сказала:
— Проводи меня до гостиницы. Я остановилась… в отдельном номере.
И он — огромный, сильный, размеренный в каждом своем движении — послушно зашагал вслед за ней. От неведомого до той поры напряжения, охватившего властно все тело, он забыл и о том, что мать где-то здесь, совсем рядом, и может увидеть их.
Привыкшая к требованиям профессии, Лайма, передвигаясь, а точней, шествуя по пляжу, демонстрировала стройную длинноногость и выверенную пропорциональность всех своих форм. Рыжие, мокрые, но не позволившие себе слипнуться волосы с той же продуманной небрежностью ниспадали ей на плечо. Не на плечи, а на одно плечо — светло-шоколадное и пластичное, чтобы оно было оценено по достоинству. Она брела, а он следовал за ней по самому краю пляжа, где песок, то накрываемый морем, то покидаемый им, утратил свою золотистость и потемнел, напитавшись влагой.
Дзидра увидела… Стряслось то, чего она так опасалась, но чего предотвратить не могла. Одна из «оккупанток», считала она, должна была посягнуть на ее сына, потому что русские всегда посягали на самое святое, начиная с ее Родины… Дзидра не пошла за ними, потому что не умела шпионить, хотя с детства причислялась властями к шпионскому роду.
Она подумала, что на сей раз сын далеко не уйдет: «оккупантка» по пути захватила свое платье и полотенце, а Имант оставил на песке брюки и майку. Выходило, что сын скоро вернется. И она успокоилась. Не поняв, что одежду свою он не оставил, а забыл…
Вернулся сын вечером, по-летнему светлым, но показавшимся ей поздней ночью: очень уж заждалась.
— Как же ты? — спросила Дзидра. — С вульгарной оккупанткой! — Кажется, впервые она не сдержала в разговоре с ним протеста и гнева. — Как же ты?!
— Это латышка, — ответил он.
— Не может она быть латышкой!
— Не может… Но латышка.
Сын никогда не лгал. Дзидра поверила и затихла. Тем более, что в Иманте обнаружилось что-то незнакомое ей. Он вернулся мужчиной.
Моды на побережье демонстрировались семь дней. И всю неделю Лайма после утреннего купания приводила Иманта в свой отдельный гостиничный номер. Приводила, уверяя, что страшится отъезда, потому что вряд ли сможет без него жить. Он верил ей… И хоть в ответ не произносил ничего подобного, о разлуке старался не думать.
Однако последний день наступил.
Прощание с манекенщицами происходило на пляже, но за дюнами, в пустынном месте, где свидетелями по вечерам могли быть лишь толстоствольные сосны — безмолвные стражи песка и моря.
Подруги, а вернее, коллеги Лаймы отличались от нее только лицами — фигуры же у всех были столь же выверенно показательными, а формы безупречно пропорциональными. Каждая явилась со своим кавалером-курортником. Двое из кавалеров были русскими, а двое паточно комплиментарными сынами Востока. Славяне всадили в песок водочные бутылки и принялись молча и деловито складывать деревянные поленья, предусмотрительно заготовленные для костра. А сыны Востока раскрыли сумки, раздувшиеся от овощей, фруктов, мяса и вина.
Имант принес пятнадцать бледно-розовых гвоздик, поскольку было пятнадцатое июля и Лайма к тому же предпочитала бледно-розовый цвет. Он сумел, несмотря на неколебимую стабильность своего облика, переориентироваться — и с весомой учтивостью вручил по три гвоздики всем длинноногим пропагандисткам моды.