Сага о Певзнерах - Страница 16
— Они вас пальцем не тронут!
Поклонники-хулиганы угрожали нам вовсе не «пальцами», а кастетами и ножами, но мы с Игорем приняли отважные позы:
— Чего их бояться?
Была ли она сама до тех дней в кого-нибудь влюблена? Это, при ее скрытности, и сам «объект» долго бы не узнал. Но существовал ли он?
Когда Даше было лет тринадцать или четырнадцать, она, помню, сказала учительнице Марии Петровне, насмерть стоявшей за справедливость:
— И вы растолкуйте, пожалуйста, родителям, которые почему-то взбудоражены, что их сыновья в полной безопасности. Я мальчишек уже просила… Но передали они или нет?
— Умница ты моя! — восхитилась Мария Петровна.
Тогда сестра еще никого не любила. А теперь?
На сцене она погибала от любви только к Ромео. И, желая знать, убедительно ли она погибает, мимоходом бросала взгляд на Ивана Васильевича.
Меж тем Гена Матюхин, как бы разгримировавшись, продолжал на сцене преследовать Дашу своей неуемной страстью. Зная его характер, я бы не удивился, если б он мысленно преследовал и кормилицу, не замечая даже, что ее сознательно укрупнили и утолстили.
Меня по-прежнему ослепляла Лидина внешность, и я, как Ромео, не раздумывая, покончил бы с собой, если б вдруг вслед за Джульеттой скончалась не «кормилица», а исполнительница ее роли.
В тот вечер я снова понял, что рабски влюблен в Лиду Пономареву. А что знаменитый режиссер Иван Васильевич Афанасьев влюблен в мою сестру Дашу.
Мама, отец и Еврейский Анекдот сидели в третьем ряду так, будто были намертво приклеены к нашим облезлым стульям: сцена гипнотически заворожила их и даже на расстоянии лишила возможности двигаться, обмениваться впечатлениями.
В антракте они чуть-чуть ожили — и Абрам Абрамович, разряжая атмосферу, сказал:
— Есть такой анекдот… Сидит еврей в Большом театре на опере «Евгений Онегин» и спрашивает у соседа: «Скажите, Онегин — еврей?» — «Какой же он еврей?! Он — дворянин», — отвечает сосед. Через десять минут — новый вопрос: «Скажите, а Ленский — еврей?» — «Не сходите с ума! Он — помещик…» — «А Ларина, простите, еврейка?» — «И она тоже из дворянского рода!» Уже в последнем, четвертом, акте еврей опять толкает в бок своего соседа: «Скажите, а генерал Гремин — еврей?» — «Да успокойтесь вы: Гремин — еврей». — Еврей вскакивает со стула: «Браво, Гремин!» И я сегодня вопил: «Браво, Даша! Браво, Певзнер!..»
В этот момент, словно услышав анекдот, директор школы резанул меня своим носом-миноискателем:
— Твоя сестра, вижу, метит в премьерши.
Это директора не устраивало.
Все ведущие мужские роли исполнял Гена Матюхин. Его сравнивали с нашими и зарубежными светилами — и непременно в Генину пользу. Учителя и мальчишки называли его способным, «оригинальным», а девочки — гениальным. По этому поводу директор не тревожился. Но сам он тревожил меня вопросом, на который никогда не было и, вероятно, не будет ответа: почему евреям ожесточенно ставят в вину то, что другим и во сне не поставят? Почему Даша Певзнер не могла быть премьершей в нашем театре, а Гена Матюхин мог? Почему? Если злодеяние совершено славянином, никому и в голову не придет объяснять принадлежность к преступлению его национальной принадлежностью. Но если то же самое сотворит еврей, его вина возбудит город, страну, тут же будет объяснена национальностью и приписана всему народу-изгою. Однажды по радио я услышал, что какой-то вампир с исконно русской фамилией изнасиловал, истерзал и убил тридцать женщин и даже девочек. «Боже! А если бы он оказался евреем!» Это было моей первой и самой мучительной мыслью. До чего же нужно было довести мою психику? Я снова сказал себе: «Буду психоневрологом… чтобы спасать людей от ненормальных реакций!» Я имел в виду и черносотенцев, и тех, кого они довели до ручки.
— Знаете, — продолжил в антракте Абрам Абрамович, — один мастер «пуха и пера» заявил: «Зачем мне читать? Я сам сочиняю!» Или… «У еврея спрашивают: «Кто сочинил «Преступление и наказание»?» А он отвечает: «Не я!» Старая шутка и анекдот-доходяга, но что поделаешь: к месту! В отличие от тех двух неучей, мой нынешний автор читает чересчур пристально: память его буквально заглатывает чужие тексты, а потом выплескивает их на страницы опусов доктора медицинских наук. Я вынужден был обратить докторский взор на «некоторые заимствования». И тут другой анекдот повторился, как говорят, в самой жизни. «Еврей заполняет анкету… Были ли за границей? Нет! Имеете ли родственников за рубежом? Нет! Привлекались ли к судебной ответственности? Нет! Национальность? Да!» Так вот… Когда я «обратил его внимание», доктор наук взъярился: «Не вам учить меня честности!» Спрашиваю: «В каком смысле не мне? По какому пункту?» Он отвечает: «Да!» Не сказал «по пятому», а убежденно ответил: «Да!» Сама жизнь становится анекдотом. И жутковатым! Если пункт анкеты может стать пунктом обвинения…
— Иван Васильевич, позвольте вас на минутку пригласить ко мне в кабинет, — сказал Афанасьеву тоже в антракте директор школы.
Я понял, что разговор будет о Даше. И незаметно — мы с Игорем любили действовать незаметно — последовал за ними.
Ивана Васильевича останавливали, обнимали, уверяли, что его теория уже стала законом: школьники-непрофессионалы могут превзойти профессиональных актеров.
— Первозданная естественность! Первозданная естественность… — восклицала какая-то театральная деятельница, собственноручно старившая себя тем, что слишком усиленно молодилась.
— «Будь она актрисой, она бы не радовалась за непрофессионалов», — предположил я.
Наконец, они вдвоем добрались до директорского кабинета. Там, на первом этаже, в вестибюле, курили не только сигареты, но и фимиам Ивану Васильевичу:
— Невозможно поверить, что это самодеятельность! Доказать, что молодой природный талант может обойтись без актерского образования? Так было с Шаляпиным!
Вон куда маханули!
Директор никак не реагировал на восторги, поскольку вообще хвале принципиально предпочитал хулу. А Иван Васильевич, еще более роскошный по причине премьеры, утихомиривал почитателей:
— Не торопитесь: впереди еще целый акт!
Спектакль игрался с одним антрактом, как большинство спектаклей: у людей в наше время времени не хватает.
Но ценители искусства не желали утихомириваться:
— Сцена подтвердила теорию, а теорему сделала аксиомой!
Иван Васильевич и директор вошли в кабинет. Дверь — полудеревянная, полустеклянная, небрежно обмазанная бледной больничной краской — захлопнулась. Но я-то знал, куда надо прильнуть ухом, чтобы дверь оставалась как бы открытой.
— Поздравляю вас с успехом, — официально, словно от имени своего кабинета, произнес директор.
— Благодарю вас, — ответил Иван Васильевич.
«Голос так голос!» — можно было воскликнуть и в этом случае. Благодарность, пусть и короткая, плавно вынырнула откуда-то из глубины горла Ивана Васильевича. Каждый звук и каждая буква были предельно ясны. А моему уху это как раз и требовалось!
— Успех успехом, — продолжал директор. — Но все же? Разве Джульетта была еврейкой?
— Она была Джульеттой, — ответил Иван Васильевич.
— Но фамилия ее была, помнится мне, не Певзнер и не что-нибудь в этом роде. А итальянская! И, соответственно, внешность…
— Если говорить о Джульетте, то, я думаю, евреи более похожи на итальянцев, чем русские, то есть мы с вами.
— Но русские есть русские! — с визгливой оскорбленностью вскричал директор.
— Ну а если бы Джульетту, допустим, играла молодая Сара Бернар, как бы вы отнеслись к ее имени?
— Дело не во мне. Но родители… И общественность! Зачем с такой типичной сионистской внешностью… вылезать на первые роли?
— А как вы вообще-то относитесь к другим народам? И национальностям? К евреям, например? — с угрозой, которую директор своим «миноискателем» не уловил, спросил Афанасьев.
— Очень уж они лезут. Вот и Певзнер до премьерши добралась. Нашла дорогу к вашему русскому сердцу!