Сады диссидентов - Страница 7
– Ну так вот – раз уж ты спрашиваешь: Серый Гусь символизирует неотвратимую судьбу рабочего класса.
Никогда еще с таким удовольствием Мирьям не изрекала готовых “розаизмов”.
За соседним столиком Рай Гоган, изогнувшись как диснеевский волк, сказал:
– Эй, парень, берегись: твоя девчонка – красная!
Рай, баритон и средний из “Братьев Гоганов”, чересчур крупный для этой сцены (не только в смысле репутации, но и в самом буквальном физическом смысле: эти трое ирландских верзил в толстых парчовых жилетках никогда бы не поместились на здешних хилых подмостках), был знаменитостью среди местных завсегдатаев – хотя никто из них ни за что бы этого не признал. Вдобавок, Рай Гоган уже приобрел иную, даже не волчью, репутацию, – хотя кто знает, какими именно путями распространяется такая сомнительная слава? Под конец вечера он превращался в пьяную акулу. И в такой момент девушка, заплывшая дальше всех от берега, по традиции оказывалась обреченной.
– Нет, правда, она красная, – сказал Портер. Портер был из тех, кто, всегда соглашаясь с вами, начинал со слова “нет”, как будто вы не придавали достаточно большое значение тому, что он говорил. – Не то, что мы, господа, бумажные революционеры. Мим ведь выросла в ячейке. Она бывала на подпольных собраниях. Расскажи им, Мим.
– На собраниях? – проворчал Рай. – Да кто же на них не бывал?
Ирландский певец округлил плечи, так что его фирменный жилет повис, будто влажный грязный парус, на мачте его груди, и со скрипом развернулся вместе со стулом в сторону собственной компании. Наверное, если он и успел наметить Мирьям в качестве цели для своей акульей охоты, то потом прикинул, что общение с ее столиком потребовало бы изрядной мороки с умниками, а возиться сейчас ему не хотелось.
– Вы даже не представляете, – сказала Мирьям Портеру, и приятелю Портера, Адаму (его имя она хорошо запомнила), и девушке из Барнард-колледжа, спутнице Адама (девушка сообщила, что она из Коннектикута, и у нее уже битый час был такой вид, словно ее тошнит). – У меня неплохая родословная. Мой отец – немецкий шпион.
– А он может провести нас на вечеринку у Нормана Мейлера? – спросил Адам.
Адам знал – или делал вид, что знает, – где сегодня протекает настоящая жизнь. Уж точно не в каком-то прокуренном подвале, хотя, с другой стороны, и не в толчее на Макдугал или Сент-Маркс. А потому все люди, которых они сейчас видели, конечно же являлись неудачниками, как и они сами.
– Его не впускают в Соединенные Штаты, – сказала Мирьям и удивилась сама себе: она не понимала, куда могут завести все эти разговоры.
Но сразу увидела, что и это воспринято точно так же, как воспринималось в этой компании все, что бы она ни говорила, – с радостным изумлением: ну надо же, что еще отколет это дикое дитя из Саннисайд-Гарденз? Ее самые горячие откровения мужской эгоизм моментально переводил на язык взбалмошного флирта. Например, если Мирьям говорила, что ей скучен джаз (преклонение перед его длиннотами, его блестящими “пассажами” вызывало у нее знакомую клаустрофобию, наподобие той, что она всегда испытывала, сидя в гробовой тишине и слушая симфонии Бетховена, когда Роза приобщала ее к беспощадным и зловещим глубинам этой музыки), но зато ей нравится Элвис Пресли (прогуливая уроки, она отсиживалась в подвальном этаже у Лорны Химмельфарб и слушала Пресли, смотрела на Пресли – он стал ее единственным спасением в последнем семестре ее последнего года в местной средней школе), то мужчины вроде Портера просто захлебывались от восторга: ну надо же, вечно женщинам хочется их подразнить, разнести в пух и прах их якобы самодовольные взгляды на все что угодно, – и совершенно не верили, что девушка, за которой они пытаются приударить, а уж тем более эта еврейка с черными как вороново крыло, волосами и с лексиконом, как у Лайонела Триллинга, могла действительно обладать такими отсталыми вкусами. Ведь если кто-то в глубине души и не врубается в джаз, то он ни за что вслух в этом не признается! А уж если кто-то врубается в джаз – ну, что тут сказать, значит, врубается. Значит, Мирьям – просто любительница поиронизировать, подразнить всех своими подколками. И своей фигурой в придачу.
– Она совершенно серьезно, – сказал вдруг Портер, трогая оправу очков – на манер Артура Миллера – и снова, будто печатью, скрепляя слова Мирьям своей поддержкой: мол, только я все это понимаю.
Спутник Мирьям угрюмо поигрывал с красным воском, стекавшим на их столик с толстой свечи: окунал пальцы в лужицу, а потом оставлял на скатерти маленькие перевернутые отпечатки пальцев, выкладывая их в форме чашечек мышиного размера или в виде крошечных кровавых отпечатков ног – будто кто-то удирал с места преступления. Быть может, он пытался намекнуть, что кто-то воткнул крошечный кинжал в его крошечное сердце. По правде сказать, грозовые знаки внимания со стороны Рая Гогана уже изменили барометрическое давление за их столом – а может быть, и во всем зале. Пока фольклорный певец предавал погребению свою гитару под самые скудные аплодисменты публики, на сцену, к совершенно ненужному тут микрофону, готовился подняться не то поэт, не то комик, подающий надежды подражатель Ленни Брюса. Он был в галстуке и с очень несговорчивым видом сжимал в руке кипу бумаг. Кто-то его знал. Но всех тут кто-то знал. Мирьям подумала, что вполне могла бы оторвать от стула и увести из клуба одного или даже нескольких своих поклонников, может быть, даже включая Портера, – и ей внезапно захотелось доказать, что она на это способна.
– А, что за черт! Я сама проведу вас на вечеринку к Мейлеру.
– Как это?
– Конечно, пущу в ход свои тайные коммунистические рычаги.
Спустя час они стояли на холодном ветру на шатком верху Бруклинского моста, на гниющем дощатом настиле пешеходной дорожки над Ист-Ривер, и сверху смотрели на посверкивавший, похожий на монтажную плату остров, который они покинули. Смотрели и сопоставляли его с тлеющими огнями малоэтажной застройки Бруклин-Хайтс – этого непонятного места, куда они сейчас направлялись на вечеринку Мейлера. Куда-то туда, вниз, к одной из этих слабых вспышек света посреди миллиона темных спален, прямо в пучину спящих где-то там, вдали, людей. Они замерли здесь как вкопанные и только глядели. Они явно боялись Бруклина. Мирьям почуяла в своих спутниках этот страх, эту “районофобию”, и рассмеялась – но беззвучно, про себя, чтобы ее незапоминающийся приятель не спросил в очередной раз, автоматически и затравленно: “Что такое?”
Мирьям почуяла это в собственноручно собранной “гусиной стае”, вытащенной ею из подвала фолк-клуба, уловила этот коллективный страх, боязнь приблизиться к краю пропасти, к перигелию моста, к иммигрантским берегам. Статуя Свободы, остров Эллис, море. По крайней мере, на короткий миг эта компания семнадцатилетних первокурсников-балбесов из Куинс-колледжа выдала свои чувства. Девушки из Барнард-колледжа, вроде подруги Адама, сам Адам, одинокий завороженный Портер, явно испытывавший к Мирьям интерес, но слишком деликатный, чтобы проявлять хищность, да и помрачневший приятель Мирьям тоже. Наскоро сколоченный ею “комитет”, ее ячейка.
Можно было забыть о Розиных подпольных собраниях, о ее гостиной, о ее прокуренной кухне. Сегодня вечером, прямо здесь, когда перед ними расстилался Нью-Йорк – это пиршество, к которому они боялись притронуться, – Мирьям впервые отчетливо поняла, что ее “тайные коммунистические рычаги” – вовсе не шутка: Мирьям Циммер вдруг поняла, что она способна быть вожаком. Не просто привлекать молодых людей, пожиравших глазами ее фигуру, или изумлять их своим умом, или озадачивать их своими еврейскими загадками, или ошарашивать их своим близким знакомством с сумасшедшей транспортной системой Нью-Йорка. Она прекрасно знала, например, все линии подземки, и паромную станцию на Стейтен-Айленде, и тамошнюю популяцию голубей, знала, что молочный коктейль с содовой нужно пить в “Дейвз” на Канал-стрит, умела разбираться в принадлежности игроков к разным бейсбольным командам – ведь “Доджерз” и “Джайентс” собирались сбежать в Калифорнию (нет, так сразу стать фанатом “Янки” было просто невозможно – по крайней мере, при жизни Сэнди Куфакса и Джейка Питлера), знала, в какое время выскакивают фигурки обезьян и гиппопотамов на часах зоопарка в Центральном парке. Еще она поражала их своим непринужденным общением с неграми или потрясающей способностью внезапно обернуться и поздороваться с каким-то неуклюжим, несуразным типом (своим кузеном – но откуда им знать!), выходившим из шахматного магазина-клуба на Макдугал-стрит, а также своими намеками на тайное знание – например, тем, что ей была известна символика этого Серого Гуся. Но важно было именно все это сразу, а не по отдельности. Вынеся и Розу, и жизнь в коммуне Саннисайд-Гарденз, в этом предместье для разочарованных, Мирьям стала какой-то небожительницей. Она стала представительницей какого-то Союза беглых королей или королев. И, осознав это, она сразу же поняла, что это заметили и остальные – те, кого она притягивала к себе. И наконец рассмеялась вслух – и Забытый снова встрял со своим: “Что такое?”