Сады диссидентов - Страница 107
– Кто?
– Я.
Роза мотнула головой, прикрыла глаза, вдохнула через расширившиеся ноздри, возмущаясь тем, что ее не понимают.
Наконец она собралась с силами и совершила новую попытку поспорить с этой штуковиной, которую ей зачем-то всучили:
– Почему она не хочет глядеть мне в глаза?
В вестибюле, выдавая Цицерону оставленный багаж, медсестра заметила:
– Странное дело. То к ней целый год никто не приходит, то вдруг – сразу два визита за неделю.
– К ней еще кто-то приходил?
Медсестра кивнула.
– Наверное, внук. Подросток. С ним была еще какая-то женщина, но женщина в палату не заходила.
Всю жизнь Цицерон только и учился, что раскрывать рот. Чтобы отчитываться перед Розой о своих делах: ведь он был ребенком-узником, жившим под ее руководством. Или для того, чтобы произнести единственную исповедь, какую мог сделать узник: о преступлении, которое он совершил после того, как отбыл весь срок заключения и вышел на свободу. Теперь Роза оказалась его беззащитной слушательницей, его узницей, – она в то же время как бы самоустранялась, ее невозможно было оскорбить или ранить. Цицерон мог говорить что угодно, зная, что все соскользнет с грязного фасада ее нынешнего “я”, не оставив и следа. А в следующий его приход она вдруг возвращалась к старым войнам. Но Цицерон так и не находил нужных слов, он просто подпитывал ее очередные “деменциалоги” вялыми вопросами, пока наконец и последний шанс не оказался упущен.
Однажды именно это и случилось. Больше шансов не оставалось.
Теперь, спустя восемь или девять часов после того, как Серджиус Гоган с той девушкой уехали по трассе I-95, а потом озадаченный Розин внук, видимо, сел на самолет, а его сексапильная певичка, его марксистская фея, девушка-мечта, отправилась дальше, в лагерь “Оккупай” в Портленде, Цицерон лежал на кровати, но не спал. Комнату освещала только глядевшая в окно неполная, плоскозадая луна, золотившая сосны и море. Сегодня вечером наступила такая прохлада, что термореле даже не включалось, и гул кондиционера не мешал течению и журчанью его собственного живого, человеческого дыхания. Однако ровно по этой же причине Цицерон лежал и потел под простыней, не в силах поверить, что когда-нибудь уснет, слишком явственно вспоминая в темноте ад сегодняшнего утра, когда он проснулся с одеревеневшими, отлежанными руками, словно под ним оказалось чужое тело, и страшился, что если все-таки уснет, то во сне снова будет общаться с Розой – живой и неугомонной покойницей.
Скажи, о чем ты знаешь, а я – нет.
Но ведь и перед ее внуком он так и не выговорился, так и не освободился от бремени. Глупый факт так и остался на прежнем месте, где-то в желудке, уже перерастая в язву нежелательного секрета.
А если бы он и выболтал тот давний секрет Серджиусу, то это едва ли потянуло бы на исповедь. Просто-напросто глупая история о том, как устроилась вся жизнь молодого человека: смотри-ка, малыш, вот радиоактивный паук, который тебя укусил!
Но Цицерон оставил свои тайны при себе, словно повинуясь стародавним наставлениям некоего лейтенанта Лукинса: держи-язык-за-зубами-пусть-думают-что-хотят. “Держи пули в пистолете”. Ну, один раз Цицерон все-таки выстрелил. Случай сделать это представился сам – в образе парочки хиппи, которые однажды постучались к нему в дверь в Принстоне, в июне 1979 года. Это как раз было лето между последним годом его учебы и первыми неделями его преподавательской работы – как бы звеном, соединившим прошлую жизнь с нынешней.
Стелла Ким, подумал Цицерон, оделась по такому случаю скромно, как ей казалось: только тяжелое ожерелье из стеклянных бус и черный берет в качестве украшения да фиолетовая блузка, которую Цицерон совершенно точно уже видел где-то раньше – на Мирьям. Что ж, оно и понятно, что Стелла Ким, надевая одежду из гардероба Мирьям, видела в этом подходящий способ носить живую память о подруге: ведь для обеих женщин главенствующую роль в жизни играло понятие Личины. Ну, а Харрис Мерфи вполне удачно прикинулся дешевым заместителем Томми Гогана: джинсовая рабочая рубаха, теннисные туфли, волосы, открывавшие уши не при помощи ножниц, а при помощи расчески, и очень глупая бородка, призванная и выставить напоказ, и спрятать физическое уродство. Иными словами, дешевка – она и есть дешевка.
Харрис Мерфи и Стелла Ким уговорили Цицерона пойти с ними выпить кофе или пообедать, а потом уже заговорили о цели своего визита. Цицерон привел их в такой ресторан, где, по его мнению, они должны были ощутить себя в своей тарелке, – где можно заказать сэндвич с проросшими зернами, а когда они спросили его, что он будет есть, ответил, что совсем не голоден. Эта парочка явно нервничала по поводу своих планов, но в то же время и гордилась ими, а еще от них исходила явственная гетеросексуальная вонь. Вся эта юридическая мелодрама окутывалась влажными испарениями какого-то свидания, о котором не говорилось ни слова, однако Цицерон безошибочно чуял, что оно было. Стелла Ким непременно бросит Мерфи: это тоже не вызывало у Цицерона никаких сомнений. Уж слишком она во всем его превосходила.
Разумеется, из них двоих только Стелла знала хоть что-то о Розе, поэтому только Стелла и вела разговор и делала намеки. Мерфи просто слушал и бросал на нее полные обожания взгляды. Однако Цицерон понял, что именно Мерфи станет настоящим опекуном мальчика, если им удастся задуманный маневр. Стелла Ким может и ухватиться за это дело, и бросить его, отложить в сторону с той же легкостью, с какой она надевала или снимала фиолетовую блузку Мирьям. Она показала Цицерону свою ценную добычу – письмо из Никарагуа со злопыхательским завещанием, всунутым в голубой конверт авиапочты.
– А почему все это должно происходить в Филли? – спросил Цицерон.
– Никто точно не знает, в чьей это юрисдикции. Но Роза вызвала полицию в Пенсильвании, может быть, потому, что копы в Куинсе сказали ей, что так нужно. А может, они просто хотели спровадить ее подальше.
Цицерон прекрасно понимал, о чем говорит Стелла. Он сам такое видел, и не раз. Роза вечно лезла в бутылку и ко всем цеплялась: к смущенному директору школы, к налитому пивом управляющему в супермаркете, к беззащитному библиотекарю или даже к водителю автобуса. И всем хотелось поскорее отделаться от Розы – особенно полицейским.
– Он ее внук.
– Целых два месяца она даже не пыталась выяснить, что с ним и как. Мы просто действуем в интересах самого Серджиуса. В общем, соглашайтесь.
– Значит, вы хотите, чтобы я встретился с этим судьей.
– Мирьям нет на свете. Больше никто не может сказать то, что можете сказать вы.
Это и в самом деле было так.
А через две недели явился его шанс – стать той соломинкой, которая переломит хребет верблюду. Он оделся так, чтобы произвести подобающее впечатление, и пришел туда, куда его попросили прийти: в обшитый деревянными панелями, провонявший трубочным табаком кабинет старикана, которому все происходившее, похоже, нравилось ничуть не больше, чем самому Цицерону. И все же, когда начались расспросы, Цицерон почувствовал тошнотворный натиск монолитного лицемерия – лицемерия, присущего учреждению, власть которого именно в том и заключается, что оно заставляет каждого человека испытывать отвращение к себе самому, одновременно отступаясь от собственного болезненного любопытства. Цицерон старался не глядеть судье в глаза, замкнувшись в бункере, стенами которого служили его негодование, чернокожесть и щеголеватый костюм.
В этом помещении он мог отдать дань уважения или Розе, или Мирьям, но не обеим одновременно. Если, конечно, это можно было назвать данью уважения. И он подумал, что, пожалуй, проще всего – сделать выбор в пользу умершей.
– В этих прискорбных…м-м…необычных – м-м, м-м… Было высказано предположение, что вы могли бы предоставить…м-м…далеки от идеальных…в условиях полной конфиденциальности…м-м…решение остается за мной – любой свет, который вы могли бы пролить…м-м…