С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции - Страница 17
«С Юрием Анненковым Осоргин был особенно дружен, хотя он и не написал ни одного портрета Михаила Андреевича. Анненков был очень интересный человек…»
Так вот, интересный человек Анненков пригласил Осоргина к себе на встречу с «выездными» писателями-функционерами и допустил прокол. Номенклатурный Федин пришел в ярость, увидев «высланного» Осоргина. Вспомнив об этом через три десятка лет, Анненков написал в своем «Дневнике», что все ему удалось уладить и что вскоре ультрасоветский Федин и высланный (но вскоре после высылки выступивший как ярый «возвращенец») Осоргин мирно собеседовали на диване. Впрочем, может, Федин и не знал того, что уже в 1933 году, оправившись от первого испуга, М. Осоргин выступал у себя в масонской ложе против явно подсказанной Москвою идеи переноса «тайной» масонской работы на территорию России, сочтя эту идею «провокацией спецслужб». Но в 1937 Осоргин пошел продлевать своей советский паспорт, и ему не продлили. А зачем он ходил к ним в 1937? Может, ждал гонорара за перевод пьесы, которая так долго шла у Вахтангова. Здешние гонорары были скудными…
Вероятно, прокол с Фединым научил Анненкова осторожности. Визиты такие были довольны редки, и чаще всего отбирать компанию приходилось по просьбе старого «приятеля из ГПУ» Льва Никулина – то ему нужен был зачем-то троцкист Суварин, то еще кто-нибудь… Суварин приходил, хотя уже догадывался, кто он такой, этот снова приехавший в Париж Никулин, но и Суварину хотелось повидаться с ненадежным москвичом: любопытно ему было, хотя и страшновато (или как говорили актеры, «волнительно»). Позднее Суварин сообщал в своих записках: «мы, вполне естественно, интересовались новостями о наших общих знакомых. Как же не спросить и про Бабеля? Нам было безразлично, сдавал ли Никулин по возвращении отчеты о наших встречах, – нам нечего было скрывать, но и он ничего интересного нам рассказать не мог».
А что он должен был рассказывать простофилям, профессионал Лева Никулин? Что Бабель был расстрелян (как и Киршон, как и Пильняк)? Суварин был давно отлучен от французской компартии, а про самого Никулина ходили по Москве эпиграммы и шутки, приписываемые Казакевичу: «Никулин Лев, стукач-надомник…» или еще похлеще: «Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?»
Никулин продолжал и позднее все виды своей творческой деятельности: после войны он снова ездил в Париж, вел переговоры с Верой Николаевной Буниной о бунинском архиве, вел переговоры с Мурой Будберг по поводу каких-то таинственных архивов Горького и (в отличие от былых английских писателей-разведчиков, вроде Грэма Грима и Сомерсета Моэма) в писаниях своих тоже должен был выдерживать тон предательства – оплевывать друзей: оплевал пение развлекавшего его и поившего А. Вертинского, новую живопись Ю. Анненкова… То есть должен был все еще доказывать, что служит усердно. Дослужился он аж до Сталинской премии 3-й степени за роман «России верные сыны», и в кулуарах писательского клуба тут же осмеян был в новой эпиграмме: «Он пишет книги каждый год – И все, что пишет, издает. – И это все читать должны – “России верные сыны”…»
А зачем нужен был сомнительный Никулин довоенному Анненкову? Долг? Страх? Невозможность отказать? Старые обязательства? Дружеские услуги (скажем, советские деньги нельзя было тогда выменять на франки, но через ездящего туда сюда Никулина Анненков мог кому-то послать…)? Не берусь сказать наверняка. И никто не берется…
Эмигрантские мемуаристы, сообщая об этой суете Анненкова, употребляют слово «почему-то» («почему-то был нужен»). Даже прекрасный современный автор из мемориального аллоевского тома, сообщая о новом припадке анненковской «советской лояльности» в 1936 году, лукаво добавляет: «по каким-то причинам…» Но разве не известно, к чему готовилась Москва в 1936? К 1937-му…
По этим делам и шастал Никулин. Отбыв в Париже деловые визиты, он мог, наконец, «расслабиться» и «оттянуться» в компании старого друга, скажем, поехать «по бабам». Останавливался «командировочный» Никулин в дешевом отельчике «Ваграм» близь площади Этуаль, который он позднее вставил в свой всеми уже забытый «шпионский» роман про «операцию “Трест”» – в роман «Мертвая зыбь»: «В грязноватых улочках между авеню Мак-Магон, где останавливался Якушев, и авеню Ваграм было несколько дешевых гостиниц, населенных главным образом русскими. Русская речь слышалась на каждом шагу…»
Герой этого романа Якушев выведен под настоящим псевдонимом настоящего московского агента, работавшего в рамках настоящей операции «Трест», однако ни редкие документы из архива, ни подлинные «шпионские страсти» не спасали романы Никулина от зеленой тоски газетных штампов («Трудовой народ Парижа раскусил эмигрантов, особенно тех, кто не мог забыть дворянскую спесь… Артузов интересовался театром и литературой… десятки тысяч головорезов, одержимые ненавистью к советской власти…»).
В отличие от Юры Анненкова, Лева Никулин был не слишком талантлив, хотя, может, когда-то, в далекой молодости… В анненковской «Повести» проскальзывает кабареточная песенка из тех времен, когда еще были кабаре. Может, это никулинская песня: он ведь писал для кабаре, молодой Никулин. Вдова поэта Н.Я. Мандельштам, посещавшая в Киеве одну компанию с Никулиным, собиравшуюся в кабачке «Хлам», донесла до потомства циничную фразу молодого Левы: «Мы не Достоевские, нам бы денег побольше».
А не так давно, в первой книге блестящей аллоевской «Диаспоры» «было напечатано (разысканное в архиве братьев Гофманов самой энергичной из анненковедов – варшавянкой И. Обуховой-Зелинской) письмо, посланное Анненковым другу Никулину в Москву весной 1930 года:
«Здесь тебя заметно не хватает. Ваграм помрачнел, девушки полиняли, хотя, впрочем, далеко не все… Дэзи затихла в семейном очаге, свадьба была отпразднована с интернациональной помпой и на третьем месяце. Маргерит по-прежнему необычайно приятна наощупь, но о тебе как-то не вспоминает, хотя ты, несомненно, произвел на нее ошеломляющее впечатление…Спасибо тебе за хлопоты. Надеюсь, что они увенчались успехом… В моменты, когда голова моя освобождается от ежедневных дел, я острее всего… рвусь в Москву. К сожалению, работа моя еще настолько меня сковывает, что я никак не могу вырваться…»
Письмо рассчитано на глаз неизбежного третьего читателя. Те, Кому Положено, могли из него узнать, что все по-старому: Анненков тоскует по родине, но пока не возвращается – очень занят работой (и развлекается как нормальный мужчина). Это было правдой. Во-первых, Анненков подготовил персональную выставку в парижской галерее «Бинг». Большой отчет об этой выставке напечатал в самой популярной эмигрантской газете все тот же Малянтович:
«Это почти беспредметная живопись, не связанная ни формой, ни цветом, ни расстоянием… впечатление от красок, их цвета и от поверхности картин является очень сильным, старая привычка различать предметы и непосредственное чувство останавливают наше внимание на замаскированных контурах, на каком-то архитектурном равновесии, и вы угадываете в красочном буйстве какой-то свой порядок и вместе с цветом чувствуете и свет. Художник не может уйти от самого себя, как Сальери не может стать Моцартом».
Кроме живописи был театр. С осени 1930 года Анненков снова сотрудничает в Париже с Никитой Балиевым и Федором Комиссаржевским. Они готовят инсценировку «Пиковой дамы». Анненков пишет для Балиева декорации и создает эскизы больше сотни костюмов. Балиев нашел декорации Анненкова «гениальными», парижане были тоже в восторге. Рецензенты из русских газет и журналов пытались понять, что же хотели Балиев и Анненков извлечь из инсценировки пушкинской повести.
Вполне благожелательный рецензент из «Возрождения» понял, что это «не повесть Пушкина, простая и реальная, с выписанными подробностями, воскрешается, а бред, ретроспективные видения Германа в сумасшедшем доме… Перед нами действительные события в отражениях воспаленного мозга галлюцината».
Рецензент «Последних новостей» понял, что «тут, очевидно, не без символизма» и напомнил растерянным эмигрантам, кто такой Анненков: