С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции - Страница 15
Вероятно, не один Вейдле так судил о новой живописи Анненского, и для любого художника такое открытие было бы катастрофой. Но Анненкова оно не могло испугать. Да кто он такой, чтоб судить самого Анненкова, этот Вейдле? Откуда он взялся, этот соглядатай, бедный этот профессор кислых щей?
Ю.П. Анненков. Театр-варьете
Ах, все оттуда же – из отощавшего Петрограда: что-то он здесь преподает, дружит с Ходасевичем, все ближе тянется к отцу Сергию Булгакову, тянется к православию. Только в 1928 году профессор, наконец, женится и лишь после войны выбьется из привычной нужды, попав на радио «Свобода», куда он потянет за собой Гайто Газданова…
Первый зарубежный успех пришел к универсальному мастеру Анненкову с совершенно неожиданной стороны. Это был литературный успех. Собственно, сам Анненков этими своими победами на перенаселенной парижской литературной арене нисколько удивлен не был. Он с ранних лет хотел стать писателем и еще в Петрограде выпустил сборник стихов. Он печатал некогда статьи, у него были талант и воображение и он никогда не ощущал робости. Так что, может, первое же свое выступление на литературном конкурсе в Париже и свою победу Анненков принял как должное. Конкурс на лучший рассказ был устроен еженедельным журналом «Звено» для поощрения самодеятельных молодых авторов, которые еще никогда не печатали своих произведений. Авторов, пожелавших послать на конкурс свои творения, во Франции нашлось много. Среди последних конвертов (89-м по счету) и поступил рассказ под псевдонимом Борис Темирязев – рассказ «Любовь Сеньки Пупсика». Авторитетное жюри, включавшее Адамовича, Лозинского, Мочульского, Кантора, выискивало среди самодеятельных авторов каких ни то последователей новый течений, адептов «новой школы», поклонников Замятина, Андрея Белого, Ремизова… Именно таким оказался автор рассказа про любовь. Рассказ был написан твердой рукой, вполне мастеровито, выдавал знание советской литературы и российской действительности, да вдобавок прислан был под вполне многозначительно переиначенным английским девизом из Шекспира. Уже в этом парафразе из монолога «Гамлета» содержался намек на будущие литературные игры, доступные немногим (так сказать, «фюр вениг»), – на те, которые пышным цветом вскоре расцветут в уже, вероятно, задуманной Анненковым «Повести» и которыми пестрели произведения многих «игрунов» (в том числе молодого Набокова). Когда был вскрыт конверт с английским девизом, редакция обнаружила в нем не имя автора, а таинственный псевдоним – Борис Темирязев. Этому Б. Темирязеву редакция и присудила скудную эмигрантскую премию в 1000 франков (что было, если помните, в 37 раз меньше, чем Первая премия Госзнака для почтовых марок с ликом Ильича, заработанная Анненковым дома).
Дальше таинственного Темирязева ждал еще более головокружительный литературный успех. Два его рассказа, один за другим («Домик на 5-й Рождественской» и «Сны») были опубликованы в самом престижном журнале русской эмиграции, в журнале «Современные записки», том самом, где печатались Бунин, Ходасевич, Алданов, все былые киты… Как вспоминала Н. Берберова, «сотрудничество в «Современных записках» было своего рода знаком эмигрантского отличия». Только с 1928 впервые появился там Набоков. Для молодого и начинающего Анненкова попасть в эсеровские «Современные записки» – это была высокая честь. Для советского гражданина, вождеписца и оформителя официального документа – пожалуй что и проступок (если только разрешение на это не было оговорено особо). Так что приходилось, как ни обидно, авторство свое держать в тайне. Кстати, издатели могли понимать причины такой таинственности автора. Таись и молчи…
Например, вовсе сумел преодолеть свое писательское честолюбие автор «Романа с кокаином» талантливый эмигрант Марк Леви (М. Агеев), так и не вышедший из подполья, несмотря на успех публикации. Собравшись возвращаться на родину, Леви долго и унизительно объяснялся с советским консулом в Стамбуле по поводу имевшего место факта написания романа (кстати сказать, вполне безобидного) и его публикации в «белогвардейской» прессе. Белогвардейской считалась вся пресса, кроме красногвардейской, то бишь, лубянской (в которой, кстати, все 25 парижских годов более или менее охотно печатался Юрий Анненков).
Литературные публикации Анненкова были тогда замечены и одобрены в эмиграции многими. Один из его рассказов даже похвалил в «Руле» ревнивый Набоков, внимательно следивший за успехами таинственного и явно что-то знавшего о новейших литиграх собрата. В более позднем романе Набокова (в «Приглашении на казнь») знатоки находят даже отзвуки анненковских романных придумок. И понятно, что Анненков, как и вся эмиграция, пристально следил за всеми публикациями новой звезды эмигрантского литературного небосклона – счастливчика Сирина. Так что, может, влияние в этом случае было взаимным.
Набокова-Сирина в престижный журнал пригласил, специально навестив его в Берлине, сам энтузиаст Фондаминский. Анненкову же о публикации своего главного литературного шедевра – «Повести о пустяках» – пришлось хлопотать через покровителя литературной молодежи Михаила Осоргина. При этом инкогнито автора не должно было быть раскрыто ни широкой публике, ни критике.
Анненковская «Повесть о пустяках» – книга, конечно, до крайности любопытная. В ней найдешь Петроград времен военного коммунизма, и многое в этой книге получишь «из первых рук» – Анненков это сам видел, многие описания почти документальны, а люди лишь чуть загримированы и зашифрованы. Однако при всем этом правы были эмигрантские критики, которые признав единодушно талант автора, отмечали, что книжка –то «советская». Такие книжки писали тогда в Советской России – и Пильняк, и Бабель, и Замятин, и Форш, и Шкловский и другие. Правда многие из них дорого заплатили за свои маленькие вольности – за границей же какие-то из «игровых» шалостей сошли с рук автору. «Но откуда это?» – вопрошали эмигрантские рецензенты (например, Петр Пильский). Они остро чувствовали заимствования, «советские веянья» и влияния, называли наугад Олешу, Эренбурга, Федина, Шкловского, в общем, «советских» авторов. Реже отчего-то называли Замятина и Пильняка, с чьим творчеством Анненков был давно знаком (оформлял их книги). Поздняя критика стала называть также Добычина, Андрея Белого, Зенкевича, писать о петербургской традиции, о «рваном ритме» и «акробатическом синтаксисе».
Об автобиографичности книги и о прозрачных ее прототипах была позднее написана докторская диссертация (А. Данилевский, Тарту). Но еще и Всеволод Иванов (его, кстати, тоже оформлял Анненков) сказал, что это «роман с ключом», а Михаил Бахтин называл такие романы манипеей. И конечно, с неизбежностью современная критика поминает Хейзингу и его писателей-игрунов, homo ludens, неизменно ссылается на мнения М. Бахтина и Ю. Лотмана…
У Анненкова в повести, как и у всех прочих игрунов (одним из них был и В.В. Набоков, кумир сперва эмигрантской, а потом американской и русской посткоммунистической читающей публики), – в тексте множество аллюзий, намеков, цитат, «чужих слов», много анахронизмов, инверсий, хитроумных замен. Все подано иронически, со стороны – и русские драмы, и самая русская трагедия, и голодные смерти, и насилия, и расстрелы… Это, вероятно, особенно покоробило русских читателей в эмиграции. Может, им было не до игр при этих жутких воспоминаниях. По аналогии приходит на память история о том, как Шаршун и его парижские друзья-дадаисты позвали новых русских эмигрантов-парижан на свое дурашливое представление, где великовозрастный недоросль Парнок лег на стол и стал дрыгать ногами, думая, что это будет смешно, если это назвать танцем, где с важным видом читали вслух меню… Все обошлось благополучно – парижским тыловым шутникам и игрунам-дезертирам измученные безнадегой русские офицеры не набили морду, однако больше подобных неуместных встреч дадаисты не затевали.
В повести Анненкова всеобщая насмешка и отрицание должны были снизить пафос «флажной» и комиссарской деятельности главного героя, ибо все герои в повести беспардонны. Все, кроме няни Афимьевны. Невольно вспоминается знаменитый бакстовский портрет Дягилева: важный и наглый фанфарон Дягилев стоит на фоне старенькой няни, призванной придать облику героя некий «человеческий фактор». Ибо если старушка любит этого бурбона, то может не все потеряно… Наверняка сам гениальный Дягилев и придумал эту деталь.