Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ) - Страница 68
Железная женщина на Америга, подойдя, тихо и страшно сказала: «Дочь!» Айма вывернулась у меня в руках, поднимая к ней изодранное ногтями лицо с совершенно черными, без зрачков, безумными глазами. На Америга влепила ей две сильнейшие оплеухи, голова девушки ударилась о мое плечо, после чего Айма обмякла и повисла у меня на руках, подвывая и истекая слезами.
— Можешь отпустить ее, ничего она не сделает, — сказала мне жена консула, которой я начинал искренне восхищаться. И вернулась к прерванному занятию — протирать мокрым полотном покрытые засохшей кровью руки своего последнего сына. Айма скорчилась на полу — бесформенная вздрагивающая кучка тряпья — и покачивалась, как сарацин на молитве. Я боялся ее — не столько ее, сколько за нее; но подойти и обнять ее не мог себя заставить. Она почему-то стала мне отвратительна.
— Заткнись, — проходя мимо старшей дочери, бросила на Америга. — Не вой. Помоги лучше сестре.
Та всхлипнула и отползла еще подальше в угол. На Америга посмотрела на нее несколько мгновений и отвернулась. Мало кто за всю мою жизнь вызывал у меня такое же почтение, как эта полноватая, седеющая женщина со сжатыми в тонкую полоску губами.
«И сказал Симеон Марии, матери Его: и тебе самой оружие пройдет душу…» Но Матерь у креста стояла, STABAT MATER, именно стояла, а не билась, не каталась, не вырывала пучками волосы. Я раньше не представлял, как это она так просто стояла, а теперь начал понимать.
Тогда-то и пришел мэтр Бернар. Постоял в дверях кухни, переводя взгляд с одного лица на другое. С мертвого сына — на живых дочерей, на живого меня, которому вновь страстно захотелось оказаться неживым или хотя бы раненым.
— Ну, что решили? — негромко спросила на Америга, подходя к мужу и беря его за руку. Тулузская жена, крепкая, как сама Тулуза… скорбящая, как сама Тулуза.
Мэтр Бернар перевел дыхание.
— Отправляем депутацию к Мюрету. Граф велел отрекаться от него от имени города и обещать легатам подчинение римской церкви. Граф советовал обращаться сразу к легатам, к Арнауту, в обход Монфора. Он был против битвы с… против этой битвы, он не в ладах с Монфором, он единственный может гарантировать нам защиту. Если мы выступим как его покаянники, а не Монфоровы побежденные.
— А эн Раймон куда?
— С сыном в Рим, просить милости. Еще королю английскому послов посылает. В случае чего подаст нам весточку. И мы снова… соединимся.
— Арнаут это должен предвидеть. Он потребует заложников. Как в прошлый раз. И потом, там Фулькон… Он будет грести под Монфора. Он нас никогда не простит.
— Не Фулькон там главный. А все-таки Арнаут. Заложников дадим. Мы уже… это обговорили.
На Америга внимательно всматривалась мужу в лицо. Очень худое, острое, постаревшее на десять лет.
— Ты едешь?
— Да, жена.
— Сколько вас?
— Пятнадцать. С вигуэром.
— Ты в случае чего обещал себя в заложники? Я верно поняла?
— Верно, жена.
Айя неожиданно поняла, что происходит. Брата потеряли, а теперь отец уходит, чтобы, может быть, никогда не вернуться! Чтобы «стать пред Господом в проломе за сию землю», как тот ненайденный Богом праведник из Иезекииля, встать в проломе стены предстателем за Тулузу, и может быть, никогда не вернуться! С прытью, неожиданной для такой тихони, Айя бросилась отцу на шею и заголосила так, что даже Айма, безучастно сидевшая в углу, подняла голову и дико посмотрела на сестренку.
— Батюшка! — визжала Айя, как над покойным, и стискивала отца так, будто Монфор уже стоял за дверью, чтобы вырвать мэтра Бернара из ее объятий и уволочь в тюрьму. — Батюшка! Не покидай нас! Они тебя убьют!!
На Америга оторвала дочь от пошатнувшегося под ее тяжестью консула, встряхнула ее за плечи.
— Не голоси, дура. Поди к себе. Отец сам знает, что делать.
Айя, всхлипывая, выбежала из кухни. Я остался, но боялся рот раскрыть.
Еще один долгий, долгий взгляд глаза в глаза. Супруги могут понимать друг друга без слов. «Сильная женщина, где найти ее? Сердце супруга может положиться на нее…»
— Что тебе собрать в дорогу?
— Все как обычно. На четыре дня, хотя вернусь, скорее всего, через два.
— Когда едете?
— Сейчас.
— Какого коня тебе приготовить?
— Лучше мула. Серого.
На Америга внезапно обернулась ко мне, хотя я уж было подумал, что обо мне все забыли.
— Слышал, Франк? Серого мула. Ступай и поседлай. Потом можешь… идти спать.
Я направился к двери, оглянулся с сомнением на застывшую в скорби Айму. Не опасно ли их так оставлять? Впрочем, уж когда мэтр Бернар тут, ничего эта дурища себе не сделает…
Я вышел, но с порога еще расслышал вопрос — усталым, больным голосом госпожи Америги:
— Ты позволишь сына без тебя похоронить? Два дня — слишком много, и потом — боюсь, девочки от горя разболеются, а сейчас недужить не время.
— А, что? Хоронить? Да, да, конечно… хороните его без меня. Это… правильно.
И, уронив тяжелую голову на стол, рядом с рукой мертвого Аймерика, он наконец расплакался, как малый ребенок.
Мэтр Бернар вернулся, как обещал — через два дня. От имени Тулузы обещали выдать шестьдесят заложников, всё людей из хороших семей, почтенных горожан, членов капитула, судейских, легистов. Обещали — и не выдали. Переговоры прервались, Тулуза заперла ворота, Тулуза засела в глухую оборону.
— Они не получат от нас ничего, — сказал мэтр Бернар, входя в дом вместе с двумя законниками, в одном из которых я узнал черты Сикарта Кап-де-Порка. Не было в Тулузе дома, где бы не оплакивали убитого — а мэтру Гюи завидовал весь квартал, у него сын вернулся живой, только потерял руку.
— Ничего, — повторил наш хозяин, тяжело падая на скамью. — Хватит. Выстоим как-нибудь, пусть осаждают. Эй! Кто-нибудь, воды мне принесите, или лучше вина! Как я устал, Иисусе, как я устал…
Прибежала Айя, принесла кувшин. Всхлипывая на ходу, обхватила отца тонкими руками.
— Батюшка!
— Ну, ну, не реви. Я вернулся, ни тела франкам и попам не отдал, ни души не продал. Зато времечка для доброго графа выгадали. Он, небось, уже к Провансу подъезжает, пока мы там с волками переговоры переговаривали.
— Эн Раймон наш вернется с договором получше, — спокойно заметил Кап-де-Порк, такой же красивый, как Сикарт, только с брюшком и седоватый. — Довольно попили они кровушки наших сыновей… прости, Бернар!
— Где его… похоронили? Я хочу сходить, — сорванным голосом начал мэтр Бернар, но вдруг уронил лицо в ладони и заплакал. Никто не удивился, не осудил его даже взглядом — напротив, вслед за ним залился лающим плачем второй гость, рыжеватый и малорослый, в черной тунике судьи. А следом — и я, привалясь лбом к дверному косяку. Привычно плача, мэтр Бернар пил большими глотками пиво из кувшина, морщась от кислого вкуса, и вежественно передавал сосуд гостям, будто слезы стали таким обычным делом в нашем доме, в нашем городе, что из-за них не стоило прерывать разговора или трапезы.
В городе возобновились караулы — только теперь сидели в них уже по двое, не по четверо, и по целым дням. Мне в пару достался пожилой человек, по имени Эстев (Этьен по-франкски) по прозвищу Собака, священничишка родом из Каркассе, а ныне — тулузец, как и многие после Мюрета. Он не умел петь — что-то не так у него было с горлом, отчего голос исходил из груди некрасивый, как собачий лай (за что бедняга и получил свое прозвище). Этот клирик был куда менее стар, чем казался на вид; ему всего-то перевалило за тридцать, а выглядел он на шестьдесят — плюгавый, седоватый, с преувеличенно большими и жилистыми кистями на худых руках. Но и Эстев теперь стал завидным женихом в Тулузе, городе вдов и стариков; он тут же, по прибытии, поселился у вдовы лудильщика в нашем квартале, и никто не осудил ни его, ни ее. Теперь настали не те времена, когда все может идти как должно.
А история Эстева была обычно страшна и обычно грустна: он много где живал за время войны, сначала в Безье, но уехал вместе с епископом Рено из города перед осадою и с тех скитался, много раз стоял на грани смерти и всех боялся — что франков, что еретиков, непонятно даже, кого больше, ведь обижали его и те, и другие. Последний год Эстев жил в Мюрете, служил ризничим при местной церкви Сен-Жак. Когда пришли крестоносцы и взяли Мюрет, он оставался все там же, зажигал свечки на службах, морил крыс, следил за чистотою и собирал пожертвования. А когда пошли слухи, что идет арагонская армия, попросил его выпустить из города — мол, он к родичам убежит в Монжискар, а то страшно, небось еретики первым-то делом бросятся церкви громить. Епископ Фулькон обозвал его предателем и перебежчиком, сказал, что видит труса насквозь — тот, небось, собрался бежать к неприятелям, потому как сам наполовину арагонец. И верно угадал — именно так Эстев и собирался поступать, да Фулькон, всем заправлявший теперь в Сен-Жаке вместе с епископом Комминжским, ему запретил. Так бы и не выпустили, если бы не взялся откуда-то тот кастильский проповедник, брат Доминик, который явился в город перед самой осадой. Брат Доминик и сказал Фулькону — выпусти, мол, его с миром, пускай идет, хотя лучше бы ему было оставаться, потому как в стенах города скоро будет куда безопаснее, чем вне его стен. И отправился Эстев к арагонцам навстречу вместе с делегацией священников-примирителей, из которых почти все погибли; сам жил какое-то время в их лагере, исповедал перед боем тех пехотинцев, которые еще сохраняли интерес к такому занятию, как исповедь… а потом вместе с отступавшими направился в Тулузу. И все время рассказывал о брате Доминике — как тот страшно и просто предсказал, что случится, и как он велел епископам ничего не бояться, спокойно ожидать неприятеля, потому как он будет молиться, чтобы Господь сотворил над ними свою волю — а тем, кто очистится таинствами, ни первая, ни вторая смерть не страшны… Это все он, ужасный человек, святой человек, так хорошо молился, что, по слухам, видели яркий свет во время штурма над неказистым краснокаменным Сен-Жаком — так успешно помолился, что Монфор невероятным образом выиграл эту битву, вот и суди после этого, любить ли святых, бояться ли, ненавидеть…