Рыбья кровь - Страница 4
И в десять, и в двенадцать, и в шестнадцать, и в двадцать лет он давал себе нелепую клятву: непременно узнать, прежде чем умереть, стоило ли труда доживать до смерти, и хотя все говорило ему о том, что на этот никчемный, бессмысленный вопрос нет ответа, давнее прошлое – бойскаут, неуклюжий подросток, который был так дорог ему и которому предстояло так скоро разочароваться в жизни, – судорожно цеплялось за память, отказывалось исчезать бесследно; и все же воспоминание о свершенных деяниях, об их результатах и отголосках блекло и расплывалось, он, упорствуя, требовал от своей памяти сделать усилие, высветить пережитое, повернуть его другой гранью, но разбитый ее юпитер был темен и пуст, и во мраке прошлого лишь слабо маячили силуэты некогда любимых, ныне обратившихся в смутные тени. «А ведь я по ней с ума сходил… – говорил он себе с чем-то вроде презрительного сочувствия к тому влюбленному безумцу, каким был когда-то. – Да нет, вот тут у меня наверняка найдутся другие воспоминания, другие крупные планы, другие символы, ведь то была моя первая любовь, я чуть не умер из-за нее!..» Но – увы! – оказывалось, что склад памяти давно опустел.
Тогда он мысленно возвращался к более недавней любви и… выходил на неведомую туманную дорогу или же перед ним – вот здесь-то четко, во всех подробностях – вставало лицо автомеханика, который чинил им машину, – лицо, виденное какие-нибудь две минуты, но зачем-то заботливо сбереженное этой бессмысленной памятью вместо лица женщины, которую он любил тогда целых два года и которую теперь заслонила фигура хозяина автостанции. А ведь воспоминание об этой любви было еще так свежо! Нет, память-безумица, память-растратчица ни на что путное не годилась, если, конечно, не считать Ванды, его жены, величайшей из кинозвезд, женщины, которая некогда подчинила себе его собственную волю, как нынче подчинила еще и память, послушно выдававшую своему хозяину при одном лишь упоминании ее имени крупный план чувственного и переменчивого лица, где до боли ясно виделись ему ослепительный серп ее улыбки, нежная кожа, смятение в глазах, когда она призналась наконец самой себе, что их любовь отличается от предыдущих мимолетных романов.
Спустя десять минут опустошив две бутылки шампанского, насладившись предсказаниями продюсеров по поводу своего фильма – в будущем времени, рассказом немецкого офицера о сражении под Тобруком[6] – в прошедшем времени и, главное, упорным молчанием второго немецкого офицера по поводу Сталинграда – в настоящем времени, Константин фон Мекк отправился выпить с членами съемочной группы; их было двадцать, и, чокаясь с последним, он уже порядком захмелел, – тут-то он и обнаружил исчезновение Мод и, сам себе удивляясь, порешил непременно отыскать ее. Что же это такое с ним творилось? Миг назад, укрывшись в объятиях этой малютки по необходимости – чтобы спрятать свой сумасшедший хохот, – он задержался в них, как ему помнилось, не без удовольствия. С самого начала съемок, когда Мод стала навязываться Константину, она пробудила в нем лишь жалостливую симпатию – чувство, весьма далекое от любовного желания. Сперва она предложила себя как чудесный, нежданный дар, очаровательный сюрприз, но, столкнувшись с удивленным безразличием Константина, обернулась женщиной, сгорающей от страсти, эдакой Федрой, и наконец спустилась с этих высот до равной ему современной женщины, заигрывающей просто шутки ради. Константин, доселе поглощенный началом съемок, едва успел среагировать и остановить ее в тот самый момент, когда она уже согласна была сделаться случайной забавой, игрушкой на один вечер. И поскольку его приводила в ужас перспектива унизить женщину, по собственной ли воле или по воле обстоятельств, он решил предвосхитить события и подробно поведал Мод о своей несчастной, отвергнутой, а потому ни с чем не сравнимой страсти к бывшей жене, к Ванде Блессен. Ему, впрочем, не пришлось слишком уж притворяться: он действительно тосковал по ней – по Ванде. Ни одна женщина ей и в подметки не годилась. Конечно, у него был Романо. Да, кстати, а куда подевался Романо? Вечно он где-то пропадал, этот Романо, и никто никогда не знал, где его искать.
То ли дело Майкл – этот всегда был рядом: умница, мягкий, спокойный Майкл, Майкл в своей качалке на террасе, тихонько насвистывающий джазовый мотивчик. Константин всегда боялся, что он вот-вот умрет, и в начале их знакомства таскал его по врачам, чтобы убедиться в нелепости, безосновательности своих опасений. К несчастью, интуиция не обманула его, но для этого понадобилось, чтобы жизнь, как третий лишний, неожиданно, как наглый, лощеный, назойливый лакей, вмешалась в их судьбу и в один прекрасный полдень вышвырнула через дорожное ограждение в ров Майкла, сидевшего в черном автомобиле, который стремительно мчал его в студию. Эта смерть, эта катастрофа под ярким летним солнцем оказалась тем ужаснее для Константина, что она разрушила не только тело Майкла, но и его образ, его личность и, главное, их общую идиллию, которая с самого зарождения была окрашена в нежные, пастельные тона, такие же блекло-серые, как те качалки на террасе в сумерках, как море под дождем. Кровавая, огненная развязка, окрашенная в дикие цвета трагедии, не имела ровно ничего общего с теплыми и нежными, вюйяровскими[7] тонами их любви.
Да, но теперь речь шла не о Майкле и не о Романо, а о Мод. Наконец Константин разыскал ее в гримерной – горько рыдающую. Он не впервые заставал Мод в слезах, но они впервые испугали его, ибо на сей раз это были настоящие, жгучие слезы, от которых у нее покраснели глаза, вспухло лицо; они обезобразили ее, вот почему Константин понял: Мод постигло настоящее, искреннее горе.
– Что случилось? – спросил он, становясь на колени так, чтобы их лица оказались на одном уровне. – Мод, да что же стряслось? – повторил он уже обеспокоенно, ибо увидел в ее глазах огоньки гнева – чувства, на которое он считал ее абсолютно не способной.
– Дюше!.. – прорыдала Мод, уронив голову на плечо Константину, на сей раз без всяких двусмысленных поползновений. – Дюше и Пети… они их увели, эти негодяи, – еле выговорила она, давясь слезами.
Константин замер в полном изумлении; наконец до него дошло, что она говорит о Швобе и Вайле.
– Но почему? – тупо спросил он. – Почему!..
– Потому что они евреи! – яростно крикнула ему в лицо Мод. – А вы будто не знали?
В ее голосе звенело презрение, вызвавшее у Константина, в ком тайно дремал актер, сардоническую усмешку, достойную немого кино, – усмешку, которой, впрочем, он тут же устыдился.
– Да нет, конечно, знал, Мод, – ответил он, – тем более что это именно я раздобыл им фальшивые документы. Но как это их вообще посмели тронуть без моего ведома?
– Они только-только успели выпить шампанского! – простонала Мод. – Теперь они пропали! У меня был один приятель, тоже еврей, немцы увезли его… – Тут она опять начала судорожно всхлипывать. – И никто из них не возвращается назад… никогда! За два года ни один не вернулся. Вот увидите…
– Да, верно, – отозвался Константин. – Сейчас пойду узнаю.
И он быстро зашагал по коридору. Он шел в обратном направлении, от гримерных к съемочной площадке, и его сапоги, старые ковбойские сапоги, звонко цокали подковками по цементному полу. Но еще долго после первого поворота коридора до него доносились отдаленные рыдания, горестные всхлипы Мод, которые, один бог знает почему, напомнили ему пронзительные вскрики ласточек в деревенских сумерках, когда они стрелой проносятся над полями и домами – так низко, словно смертельно боятся спускающейся тьмы.
Когда Константин уходил со съемочной площадки, там кипело веселое возбуждение; вернулся он в мрачную тишину. Звук его приближающихся шагов слегка встревожил присутствующих; их торопливая ярость заставила людей постепенно, одного за другим умолкнуть, и молчание это стало поистине гробовым, когда он показался в дверях павильона: огромный, залитый резким светом юпитера, чьи отблески плясали в зеркале, на волосах Константина, в его бешеных, гневных глазах, на всей фигуре, устремленной вперед в юношеском порыве, столь же неукротимом теперь, в сорок два года, как и двадцать лет назад. По странной прихоти случая гнев его обрушился именно на Попеску, который, опьянев от похвал гестаповцев, а затем и представителей УФА, и трепеща от пережитых волнений, поспешил к нему навстречу. Константин грубо схватил его за галстук: