Русская красавица - Страница 43
Я побежала, я бежала, поджимая нежные ступни, так больно кололась земля, будто по шипам бежала, но это я чувствовала только несколько первых шагов, и груди прыгали во все стороны, затем я этого ничего не чувствовала, я бежала, и чем дальше, тем более плотным и непроницаемым становился такой поначалу разреженный осенний воздух, воздух становился с каждым шагом все тяжелее и мучительнее для бега, и я бежала дальше, как будто не по полю бежала, а в воде по горло, такой затрудненный был мой бег, и в то же время я бежала довольно быстро, развевалась копна волос, мне скоро стало очень жарко, и эта тяжелая вода, в которой я бежала, густела, сосредоточиваясь в луче, то есть луч густел, наведенный на меня откуда-то сверху, но не с самого верха, не откуда-то со звезд, а ниже, как будто из облаков, которые висели над полем, и я почувствовала, что бегу в этом луче, но это был не луч прожектора и маяка, не столп света, нет, он к свету или к тьме не имел вообще отношения, он был другого, несветящегося состава, что-то такое тягуче-медовое, что-то вроде повидла, и он все больше меня облипал, и, облипая, он то приподнимал, казалось, меня так, что я повисала безо всякой опоры, суча в пустоте ногами, то опускал обратно, и я ощущала ступнями траву, он так игрался со мной, этот луч, то нахлынет и сдавит всей своей медовой, тягучей массой, то отпустит и следит, как я бегу, и я бежала дальше, то снова приподнимет, и снова я беспорядочно сучу ногами, однако куда-то все-таки движусь, не на одном месте, и от этого ли преследования или еще от чего, но земля, она тоже не стояла на месте, а стала выгибаться, то вверх, то вниз, как бег по бревну на перекладине, до половины вверх, потом под горку, и тут же снова вверх, и снова под горку, а невидимое повидло обволакивает все тело: ноги, живот, грудь, горло, голову, наконец, и земля стала меня подталкивать, чтобы я опрокинулась, чтобы я оступилась, упала в траву, но я изо всех своих сил этому воспротивилась, потому что представилось мне, что как только я упаду, то земля, прыгая подо мной, как волна, поволочет меня по кочкам все дальше и дальше, и я вся исцарапаюсь, изобьюсь, измордуюсь, а я не хотела поддаваться, я не хотела лапки кверху, я в поддавки играть не собиралась, я чувствовала, что ОНО сильнее меня, но это придавало мне какую-то окончательную отчаянность, нет, ты меня не оглушишь, ты меня возьми живою, а не падалью, то есть я не мыслила спастись, но не хотелось раньше срока примириться: так тонут в ночном море, когда далеко до берега, и чувствуешь – не доплывешь, и машешь руками, а тебя относит все дальше от берега, все дальше и дальше, но, несмотря на это, плывешь к берегу, все-таки пока есть силы, ко дну не идешь, хотя все бесполезно, так вот и я, я тоже боролась, хотя жуть охватила меня, то есть я поняла, что когда земля меня стала подбрасывать, свесилась подо мною – я поняла, что вот этот столп тягучего вещества и есть то самое, что должно войти в меня и разодрать, и это, скажу я вам, уже не было похоже на моего насильника ни из сна, ни из яви, который, конечно, был гигантом размера и силы стояния, но все-таки он укладывался в человеческие понятия, в границы какие-то, и даже вызывал смешанное чувство боли и восхищения, так было, но здесь-то как раз и не было ни границ, ни пределов, не знаю уж с чем сравнить, с чем-то совсем уже выходящим из границ, ну, как будто мне три годика, а он – сумасброд и амбал, трехлетняя крошка, которая даже не догадывается, что ее ждет, только видит, что дядя не шутит, то есть это уже не укладывается в людские представления, от этого кричат животом и рвут с корнем волосы, и я тоже, кажется, кричала, во всяком случае, мой рот был открыт так, что скулы свело, и чего-то я там кричала, во всяком случае, мне хотелось кричать простые слова: мама! мама! мамочка! – хотя я не думала в тот момент про свою мамашу с сережками и перманентом, я не к ней взывала, я звала какую-то другую, общую для всех маму. И вы знаете, я вам скажу: не дай бог вам это испытать! Врагу худшему не пожелаешь… Но потом, покувыркавшись между небом и землей, я стала чувствовать, что сила этого луча или столпа, не знаю даже, как назвать… короче, она начинает слабеть, то есть как будто ОН на секунду отвлекся от меня, а затем, когда взялся снова, а он еще снова брался, то все равно как будто с меньшим жаром, с более равнодушными чудачествами, без такой страсти, а потом вдруг как-то раз! – и совсем отвернулся в другую сторону, и я словно в пустоту полетела, и смотрю: бегу что есть сил сквозь разреженный осенний воздух, несмотря на всю усталость – в общем, отпустил, то есть поступил со мной не как обычный мужчина, который все заводится и заводится, и до такой степени распалится, что пока не кончит – не выпустит, он чего доброго прибьет, если ему не дать, хотя я иногда на такой риск шла, из злобы шла или чтобы еще дороже быть: я, мол, такая, меня голыми руками не возьмешь, – а здесь ОН охладел, как будто у него на меня сначала здорово встал, а потом сменилось настроение, расхотелось, разонравилась, что ли, я ему, и хотя я прекрасно понимала, что его ласка стоит мне не меньше смерти, а все-таки обидно сделалось, и я даже бестолково оглянулась по сторонам: куда он, мол, делся, мучитель! Я скажу еще, что его мучения не были по-человечески сладки, то есть хочу сказать, что, бывает, тебя по морде лупят, а ты хочешь, ну, мазохизм, хотя я по этой статье не очень прохожу, только в редких случаях, вот с Дато, например, а так я скорее сама могу двинуть, а Леонардик даже умолял, но здесь не было решительно никакого наслаждения, то есть чувствовалось, что там не человек, а какое-то живое повидло, и, может быть, были раньше бабенки, некоторые кончали, когда их на кол сажали – не знаю, но у меня до таких пределов удовольствие не поднималось, и я от этого повидла кайфа, честно скажу, не поймала. В общем, я почти до речки добежала, вся в мыле и пене, отдышаться не могу, думала, вот сейчас в воду брошусь – и задымлюсь, как полено, и вода закипит вокруг меня – вот до какой степени! Но в речку не бросилась остужаться, а вместо этого назад побрела, к костру…
Не знаю, сколько я шла, но пришла, из темноты на них вышла, видок такой, что они сочли меня уже нездешней, вскочили на ноги, глаза вытаращили, а я говорю, падая у костра на колени: – Ребята, отбой. – Они ко мне: что? как? – Объясняю: – ОН там, это ясно как день, мучил-мучил, забавлялся, как с куклой, а потом взял и отвернулся… будто у него другие, послаще мучения есть. – Егор, тряся бородой, говорит: – На, выпей. Отойди немного. Господи, это что же за страсти такие! – А я рукой отвела стакан водки: – Не надо, Егор. Я, говорю, сейчас отдышусь малость и опять побегу, теперь-то ведь точно, что ОН там!!!
Выходит, голос был правильный… Голос! На хую волос! – хамят потом, со своей стороны, мне братья Ивановичи. Тьфу! У меня даже в горле запершило, как представила. Весельчаки. Материалисты близорукие. А в приметы небось верите? В черную кошку? разбитое зеркало? или если зубы с кровью во сне увидите? А? Что молчите? Молчат. Их там не было. А Юрочка говорит: – Неужели второй раз побежишь? – А Егор: – Ты на все поле орала! – А я сижу перед ними, как на картине «завтрак на траве», на корточках, и озноб меня бьет, и Егор мне на плечи пиджак свой вешает, как деревенский ухажер, и водки предлагает, но я отказываюсь, и курить мне не хочется, а тянет – рвусь я, не поверите, назад, в поле, то есть на полную свою пропажу, как хотите, так и объясняйте, и даже не ради чего-то там возвышенного, это как бы само собой, а манит, манит меня погибель, я как бы в другой разряд перешла и не жилец на этом свете. Не потому, однако, скажу, что смерти не боялась, нет, я боялась, но я расслоилась, я и не я, одну озноб бьет, другая крылышками машет. И, конечно, так жить нельзя, я же сама лучше всех понимаю, пишу и понимаю, что нельзя, и писать об этом нельзя, ЗАПРЕЩЕНО, только этот запрет уже не Ивановичи на меня наложат, это точно! Здесь запрет иной, более тонкой организации, мне не писать, а молиться, молиться полагается, а я пишу, машу крылышками, и манит, манит меня эта писанина, расписалась, дуреха, и сама как будто снова по полю бегу, такой же озноб и жар, и дитя роковое в утробе воет, из утробы взывает не писать, угрожает выкидышем, а не сказать – тоже нельзя, да мне и так все равно пропадать, такая уж моя планида, Ксюшечка. Так что пишу. Пишу, как бегала, и бегала, как пишу…