Русская фантастическая проза XIX - начала XX века - Страница 13
36
и так далее. Словом, почти каждую неделю хоть раз, но я видел мою Элизу, шутил с ее мужем, играл с ее детьми, которые хотя были не очень любезны, но до крайности смешны. Они походили более на отца, нежели на мать, были серьезны не по возрасту, что я приписывал строгому воспитанию; их слова часто меня удивляли своею значительностью и насмешливым тоном, но я не без неудовольствия заметил на этих детских лицах уже довольно ясные признаки того судорожного движения губ, которое мне так не нравилось в графе. В разговоре с графинею нам, разумеется, не нужно было приготовлений: мы понимали каждый намек, каждое движение; впрочем, никто по виду не мог бы догадаться о нашей старинной связи; ибо мы вели себя осторожно и позволяли себе даже глядеть друг на друга только тогда, когда граф сидел за картами, им любимыми до безумия. Так прошло несколько месяцев; еще ни разу мне не удалось видеться с Элизою наедине, но она обещала мне свидание, и я жил этою надеждою. Между тем, размышляя о всех странных случаях, происходивших со мною, я запасся всеми возможными книгами о магнетизме; Пьюсегюр, Делез, Вольфарт, Кизер не сходили с моего стола; наконец, казалось мне, я нашел разгадку моего психологического состояния, я скоро стал смеяться над своими прежними страхами, удалил от себя все мрачные, таинственные мысли и наконец уверился, что вся тайна скрывается в моей физической организации, что во мне происходит нечто подобное очень известному в Шотландии так называемому «второму зрению»; я с радостью узнал, что этот род нервической болезни проходит с летами и что существуют средства вовсе уничтожить ее. Следуя сим сведениям, я начертил себе род жизни, который должен был вести меня к желанной цели: я сильно противоборствовал малейшему расположению к сомнамбулизму — так называл я свое состояние; верховая езда, беспрестанная деятельность, беспрестанная рассеянность, ванна — все это вместе, видимо, действовало на улучшение моего физического здоровья, а мысль о свидании с Элизою изгоняла из моей головы все другие мысли. Однажды после обеда, когда возле Элизы составился кружок праздношатающихся по гостиным, она нечувствительно завела речь о суевериях, о приметах. «Есть очень умные люди, — говорила Элиза хладнокровно, — которые верят приметам и, что всего страннее, имеют сильные доказательства для своей веры; например, мой муж не пропускает никогда вечера накануне Нового года, чтоб не играть в карты; он говорит, что всегда в этот день он чувствует необыкновенную сметливость, необыкновенную память, в этот день ему приходят в голову такие расчеты в картах, которых он и не воображал; в этот день, говорит он, я учусь на целый год». На этот рассказ посыпался град замечаний, одно другого пустее; я один понял смысл этого рассказа: один взгляд Элизы объяснил мне все. — Кажется, теперь 10 часов, — сказала она чрез несколько времени… — Нет, уже 11,-отвечали некоторые простачки. — Le temps m’a paru trop court dans votre sosiete, messieurs…[37] — проговорила Элиза тем особенным тоном, которым умная женщина дает чувствовать, что она совсем не думает того, что говорит; но для меня было довольно. Итак, накануне Нового года, в 10 часов… Нет, никогда я не испытывал большей радости! В течение долгих, долгих дней видеть женщину, которую некогда держал в своих объятиях, видеть и не сметь пользоваться своим правом и наконец дождаться счастливой, редкой минуты… Надобно испытать это непонятное во всяком другом состоянии чувство! В последние дни перед Новым годом я потерял сон, аппетит, вздрагивал при каждом ударе маятника, ночью просыпался беспрестанно и взглядывал на часы, как бы боясь потерять минуту. Наконец, наступил канун Нового года. В эту ночь я не спал решительно ни одной минуты и встал с постели измученный, с головною болью; в невыразимом волнении ходил я из угла в угол и взором следовал за медленным движением стрелки. Пробило восемь часов; в совершенном изнеможении я упал на диван… Я серьезно боялся занемочь, и в такую минуту!.. Легкая дремота начала склонять меня; я позвал камердинера: «Приготовить кофью, и если я засну, в 9 часов разбудить меня, но непременно — слышишь ли? Если ты пропустишь хоть минуту, я сгоню тебя со двора; если разбудишь вовремя — сто рублей». С сими словами я сел в кресла, приклонил голову и заснул сном свинцовым… Ужасный грохот пробудил меня. Я проснулся — руки, лицо у меня были мокры и холодны… у ног моих лежали огромные бронзовые часы, разбитые в дребезги, — камердинер говорил, что я, сидя возле них, вероятно задел их рукою, хотя он этого и не заметил. Я схватился за чашку кофею, когда послышался звук других часов, стоявших в ближней комнате; я стал считать: бьет один, два, три… восемь, девять… десять!.. одиннадцать!.. двенадцать!.. Чашка полетела в камер динера: «Что ты сделал?» — вскричал я вне себя. — Я не виноват, — отвечал несчастный камердинер, обтираясь, я исполнил в точности ваше приказание: едва начало бить девять, я подошел будить вас вы не просыпались; я поднимал вас с кресел, а вы только изволили мне отвечать: «Еще мне рано, рано… Бога ради… не губи меня» — и снова упадали в кресла; я, наконец, решился облить вас холодною водою; но ничто не помогало: вы только повторяли: «Не губи меня». Я уже было хотел послать за доктором, но не успел дойти до двери, как часы, не знаю отчего, упали, и вы изволили проснуться… Я не обращал внимания на слова камердинера, оделся как можно поспешнее, бросился в карету и поскакал к графине. На вопрос: «Дома ли граф?» швейцар отвечал: «Нет, но графиня дома и принимает». Я не вбежал, но взлетел на лестницу! В дальней комнате меня ждала Элиза; увидев меня, она вскрикнула с отчаянием: «Так поздно! Граф должен скоро возвратиться; мы потеряли невозвратимое время!» Я не знал, что отвечать, но минуты были дороги, упрекам не было места, мы бросились друг другу в объятия. О многом, многом нам должно было говорить; рассказать о прошедшем, условиться о настоящем, о будущем; судьба так причудливо играла нами, то соединяла тесно на одно мгновение, то разлучала надолго целою бездною; жизнь наша связывалась отрывками, как минутные вдохновения беззаботного художника. Как много в ней осталось необъясненного, непонятого, недосказанного. Едва я узнал, что жизнь Элизы ад, исполненный мучений всякого рода: что нрав ее мужа сделался еще ужаснее; что он терзал ее ежедневно, просто для удовольствия; что дети были для нее новым источником страданий; что муж ее преследовал и старался убить в них всякую чистую мысль, всякое благородное чувство, что он и словами, и примерами знакомил их с понятиями и страстями, которые ужасны и в зрелом человеке, — и когда бедная Элиза старалась спасти невинные души от заразы, он приучал несчастных малюток смеяться над своею матерью… Эта картина была ужасна. Мы уже говорили о возможности прибегнуть к покровительству законов, рассчитывали все вероятные удачи и неудачи, все выгоды и невыгоды такого дела… Но наш разговор слабел и прерывался беспрестанно — слова замирали на пылающих устах — мы так давно ждали этой минуты;. Элиза была так обольстительно-прекрасна; негодование еще более разжигало наши чувства, ее рука впилась в мою руку, ее голова прильнула ко мне, как бы ища защиты… Мы не помнили, где мы, что с нами, и когда Элиза в самозабвении повисла на моей груди… дверь не отворилась, но муж ее явился подле нас. Никогда не забуду этого лица: он был бледен, как смерть, волосы шевелились на голове его как наэлектризованные; он дрожал как в лихорадке, молчал, задыхался, и улыбался. Я и Элиза стояли как окаменелые, он схватил нас обоих за руки… его лицо покривилось… щеки забагровели… глаза засветились… он молча устремил их на нас… Мне показалось, что огненный, кровавый луч исходит из них… Магическая сила сковала все мои движения, я не мог пошевельнуться, не смел отвести глаза от страшного взора… Выражение его лица с каждым мгновением становилось свирепее, с тем вместе сильнее блистали его глаза, багровее становилось лицо… Не настоящий ли огонь зарделся под его нервами?.. Рука его жжет мою руку… еще мгновение, и он заблистал как раскаленное железо… Элиза вскрикнула, мебели задымились… синеватое пламя побежало по всем членам мертвеца… посреди кровавого блеска обозначились его кости белыми чертами… Платье Элизы загорелось; тщетно я хотел вырвать ее руку из мстительного пожатия… глаза мертвеца следовали за каждым ее движением и прожигали ее… лицо его сделалось пепельного цвета, волосы побелели и свернулись, лишь одни губы багровою полосою прорезывались по лицу его и улыбались коварною улыбкою. Пламя развилось с непостижимою быстротою: вспыхнули занавески, цветы, картины, запылал пол, потолок, густой дым наполнил всю комнату… «Дети! дети!» — вскричала Элиза отчаянным голосом. «И он с нами!» — отвечал мертвец с громким хохотом. С этой минуты я уже не помню, что было со мною. Едкий, горячий смрад задушал меня, заставлял закрывать глаза, — я слышал, как во сне, вопли людей, треск разваливающегося дома… Не знаю, как рука моя вырвалась из руки мертвеца: я почувствовал себя свободным, и животный инстинкт заставлял меня кидаться в разные стороны, чтоб избегнуть обваливающихся стропил… В эту минуту только я заметил пред собою как будто белое облако… всматриваюсь… в этом облаке мелькает лицо Софьи… она грустно улыбалась, манила меня… Я невольно следовал за нею… Где пролетало видение, там пламя отгибалось, и свежий душистый воздух оживлял мое дыхание… Я все далее, далее… Наконец, я увидел себя в своей комнате. Долго не мог я опомниться; я не знал, спал я или нет; взглянул на себя — платье мое не тлело; лишь на руке осталось черное пятно… этот вид потряс все мои нервы; и я снова потерял память… Когда я пришел в себя, я лежал в постели, не имея силы выговорить слово. — Слава Богу! кризис кончился! Есть надежда, — сказал кто-то возле меня; я узнал голос доктора Бина, я силился выговорить несколько слов — язык мне не повиновался. После долгих дней совершенного безмолвия первое мое слово было: «Что Элиза?» — Ничего! ничего! Слава Богу, здорова, велела вам кланяться… Силы мои истощились на произнесенный вопрос — но ответ доктора успокоил меня. Я стал оправляться; меня начали посещать знакомые. Однажды, когда я смотрел на свою руку и старался вспомнить, что значило на ней черное пятно, — имя графа, сказанное одним из присутствующих, поразило меня; я стал прислушиваться, но разговор был для меня не понятен. — Что с графом? — спросил я, приподнимаясь с подушки. — Да! Ведь и ты к нему езжал, — отвечал мой знакомый, — разве ты не знаешь, что с ним случилось? Вот судьба! Накануне Нового года он играл в карты у ***; счастье ему благоприятствовало необыкновенно; он повез домой сумму необъятную; но вообрази — ночью в доме у него сделался пожар; все сгорело: он сам, жена, дети, дом — как не бывали; полиция делала чудеса, но все тщетно: не спасено ни нитки; пожарные говорили, что отрода им еще не случалось видеть такого пожара: уверяли, что даже камни горели. В самом деле, дом весь рассыпался, даже трубы не торчат… Я не дослушал рассказа: ужасная ночь живо возобновилась в моей памяти, и страшные судороги потрясли все мое тело. — Что вы наделали, господа! — вскричал доктор Бин. — Но уже было поздно: я снова приблизился к дверям гроба. Однако молодость ли, попечения ли доктора, таинственная ли судьба моя — только я остался в живых. С этих пор доктор Бин сделался осторожнее, перестал впускать ко мне знакомых и сам почти не отходил от меня… Однажды — я уже сидел в креслах — во мне не было беспокойства, но тяжкая, тяжкая грусть, как свинец, давила грудь мою. Доктор смотрел на меня с невыразимым участием… — Послушайте, — сказал я, — теперь я чувствую себя уже довольно крепким; не скрывайте от меня ничего: неизвестность более терзает меня… — Спрашивайте, — отвечал доктор уныло, — я готов отвечать вам… — Что тетушка? — Умерла. — А Софья? — Вскоре после нее, — проговорил почти со слезами добрый старик. — Когда? Как? — Она была совершенно здорова, но вдруг, накануне Нового года, с нею сделались непонятные припадки; я срода не видал такой болезни: все тело ее было как будто обожжено… — Обожжено? — Да! То есть имело этот вид; я говорю вам так, потому что вы не знаете медицины; но это, разумеется, был род острой водяной… — И она долго страдала?.. — О, нет, слава Богу! Если бы вы видели, с каким терпением она сносила свои терзания, обо всех спрашивала, всем занималась… Право, настоящий ангел, хотя и была немножко простовата. Да, кстати, она и об вас не забыла: вырвала листок из своей записной книжки и просила меня отдать вам на память. Вот он. Я с трепетом схватил драгоценный листок: на нем были только следующие слова из какой-то нравоучительной книжки: «Высшая любовь страдать за другого…» С невыразимым чувством я прижал к губам этот листок. Когда я снова хотел прочесть его, то заметил, что под этими словами были другие: «Все свершилось!» — говорило магическое письмо: «Жертва принесена! Не жалей обо мне — я счастлива! Твой путь еще долог, и его конец от тебя зависит. Вспомни слова мои: чистое сердце — высшее благо; ищи его». Слезы полились из глаз моих, но то были не слезы отчаяния. Я не буду описывать подробностей моего выздоровления, а постараюсь хотя слегка обозначить новые страдания, которым подвергся, ибо путь мой долог, как говорила Софья. Однажды, грустно перебирая все происшествия моей жизни, я старался проникнуть в таинственные связи, которые соединяли меня с любимыми мною существами и с людьми почти мне чужими. Сильно возбудилось во мне желание узнать, что делалось с Элизою… Не успел я пожелать, как таинственная дверь моя растворилась. Я увидел Элизу пред собою; она была та же, как и в последний день — так же молода, так же прекрасна: она сидела в глубоком безмолвии и плакала; невыразимая грусть являлась во всех чертах ее. Возле нее были ее дети; они печально смотрели на Элизу, как будто чего от нее ожидая. Воспоминания ворвались в грудь мою, вся прежняя любовь моя к Элизе воскресла. «Элиза! Элиза!» — вскричал я, простирая к ней руки. Она взглянула на меня с горьким упреком… и грозный муж явился пред нею. Он был тот же, как и в последнюю минуту: лицо пепельного цвета, по которому прорезывались тонкою нитью багровые губы; волосы белые, свернувшиеся клубком; он с свирепым и насмешливым видом посмотрел на Элизу, и что же? Она и дети побледнели — лицо, как у отца, сделалось пепельного цвета, губы протянулись багровою чертою, в судорожных муках они потянулись к отцу и обвивались вокруг членов его… Я закричал от ужаса, закрыл лицо руками… Видение исчезло, но недолго. Едва я взглядываю на свою руку, она напоминает мне Элизу, едва вспоминаю о ней, прежняя страсть возбуждается в моем сердце, и она является предо мною снова, снова глядит на меня с упреком, снова пепелеет и снова судорожно тянется к своему мучителю… Я решился не повторять более моего страшного опыта, и для счастья Элизы стараться забыть о ней. Чтобы рассеять себя, я стал выезжать, видеться с друзьями; но скоро, по мере моего выздоровления, я начинал замечать в них что-то странное: в первую минуту они узнавали меня, были рады меня видеть, но потом мало-помалу в них рождалась какая-то холодность, похожая даже на отвращение; они силились сблизиться со мною, и что-то невольно их отталкивало. Кто начинал разговор со мною, через минуту старался его окончить; в обществах люди как будто оттягивались от меня непостижимою силою, перестали посещать меня; слуги, несмотря на огромное жалованье и на обыкновенную тихость моего характера, не проживали у меня более месяца; даже улица, на которой я жил, сделалась безлюднее; никакого животного я не мог привязать к себе; наконец, как я заметил с ужасом, птицы никогда не садились на крышу моего дома. Один доктор Бин оставался мне верен; но он не мог понять меня, и в рассказах о странной пустыне, в которой я находился, он видел одну игру воображения. Этого мало; казалось, все несчастия на меня обрушились: что я ни предпринимал, ничто мне не удавалось; в деревнях несчастия следовали за несчастиями; со всех сторон против меня открылись тяжбы, и старые, давно забытые процессы возобновились; тщетно я всею возможною деятельностию хотел воспротивиться этому нападению судьбы — я не находил в людях ни совета, ни помощи, ни привета; величайшие несправедливости совершались против меня, и всякому казались самым праведным делом. Я пришел в совершенное отчаяние… Однажды, узнав о потере половины моего имения, в самом несправедливом процессе, я пришел в гнев, которого еще никогда не испытывал; невольно я перебирал в уме все ухищрения, употребленные против меня, всю неправоту моих судей, всю холодность моих знакомых, сердце мое забилось от досады… и снова таинственная дверь предо мною растворилась, я увидел все те лица, против которых воспалился гневом, — ужасное зрелище! В другом мире мой нравственный гнев получил физическую силу: он поражал врагов моих всеми возможными бедствиями, насылал на них болезненные судороги, мучения совести, все ужасы ада… Они с плачем простирали ко мне свои руки, молили пощады, уверяя, что в нашем мире они действуют по тайному, непреодолимому побуждению… С этой минуты гибельная дверь души моей не затворяется ни на мгновение. Днем, ночью вокруг меня толпятся видения лиц мне знакомых и незнакомых. Я не могу вспомнить ни о ком ни с любовью, ни с гневом; все, что любило меня или ненавидело, все, что имело со мною малейшее сношение, что прикасалось ко мне, все страдает и молит меня отвратить глаза мои… В ужасе невыразимом, терзаемый ежеминутно, я боюсь мыслить, боюсь чувствовать, боюсь любить и ненавидеть! Но возможно ли это человеку? Как приучить себя не думать, не чувствовать? Мысли невольно являются в душе моей — и мгновенно пред моими, глазами обращаются в терзание человечеству. Я покинул все мои связи, мое богатство; в не большой, уединенной деревне, в глуши непроходимого леса, незнаемый никем, я похоронил себя заживо; я боюсь встретиться с человеком, ибо всякий, на кого смотрю, занемогает; боюсь любоваться цветком — ибо цветок мгновенно вянет пред моими глазами… Страшно! страшно!.. А между тем этот непонятный мир, вызванный магическою силою, кипит предо мною: там являются мне все приманки, все обольщения жизни, там женщины, там семейство, там все очарования жизни; тщетно я закрываю глаза — тщетно!.. Скоро ль, долго ль пройдет мое испытание — кто знает! Иногда, когда слезы чистого, горячего раскаяния льются из глаз моих, когда, откинув гордость, я со смирением сознаю все безобразие моего сердца, — видение исчезает, я успокаиваюсь, — но недолго! Роковая дверь отворена: я, жилец здешнего мира, принадлежу к другому, я поневоле там действователь, я там ужасно сказать, — я там орудие казни? [1839] Михаил Михайлов За пределами истории За миллионы лет Глава первая Лишь любить да мечтать умело оно, Все природой им было даром дано. Шиллер И силу в грудь и свежесть в кров;, Дыханьем вольным пью. Как сладко, мать-природа, вновь Упасть на грудь твою! Гете I В Индейском море, гораздо ближе к экватору, чем к южному тропику, был остров… Его выдвинул когда-то подземный огонь, который доныне изменяет там вид морского дна. Над островом прошли тысячелетия. Растительная и животная жизнь, идя от развития к развитию, от победы к победе, успела, наконец, одеть роскошным обилием когда-то бесплодные трахиты и базальты. Но внутренний огонь клокотал еще под почвою острова и искал себе выхода. Остров по временам содрогался. Вдоль южного берега, опускавшегося в море утесистыми обрывами, шла горная гряда, которая дымилась всеми своими вышками. Три горы, замыкавшие эту гряду на восток, редко переставали грохотать и обличаться огненными ручьями. Они господствовали над всем островом, и со всех его точек виднелись над их высокими жерлами столбы багрового зарева, недвижимые и при бурных порывах ветра. Вершины других гор южной цепи дышали только дымом. Из иных с шипеньем и свистом вырывались по временам серные пары. Несколько гор, пониже, стояли как в зубчатых каменных венцах, и целые озера мутной воды кипели в их котловинах, одетых белым паром. Северные скаты уже пышно зеленели и были усеяны цветами. Подошвы их тонули в высокой растительности долины, которая тянулась почти вдоль всего острова между цепью не погасших еще вулканов и другою грядой лесистых гор, несколько ниже. Дальше к северу, за этими горами, шла опять высокая, вечнозеленая долина. По долине вился поток, опушенный темными рощами. Он огибал высокий холм и исчезал за ним. Холм этот был только одним из звеньев целой цепи таких же пологих волнистых холмов, заросших густыми лесами. Они, как пышная бахрома, одевали их своею вечною зеленью. Холмы шли, параллельно с двумя южными грядами, вдоль всего острова, с востока к западу. Склоны их на севере были еще так же богато одеты лесами. Но чем далее к северному отлогому берегу, тем все более редела древесная растительность. Она окаймляла только прибрежье реки, быстро бежавшей тут к морю, да кой-где стояли уже одинокие группы пальм, окруженные мелким, кустарником. Между ними лежали болота и трясины, лишь изредка поросшие травой. Местами стройные и высокие стволы группы пальм были окружены желтым песком, и темная тень их сплетшихся вершин дрожала на нем своим причудливым узором. Тут подымались удушливые испарения, и эта часть острова была пустынна. На местах, темневших сожженными и ржавыми пятнами, вились струйки пара и огня: это горючие газы прорывались сквозь окрепшую на солнце кору ила. Дальше берег длинным песчаным мысом уходил в голубое, как сапфир, море. Волны далеко заплескивали его, оставляя на песке пестрые кучки кораллов и раковин. Между раковинами много было и жемчужных; но никто не трогал жемчуга. Его не нужно было здесь никому, как и золота в этих плодоносных падях, как и алмазов в песке речного дна. А на острове уже были люди. II Солнце только что выходит. С моря веет легкий ветер, стихавший на ночь. Пряные травы и деревья запахли сильнее. В низменных частях острова воздух слишком жгуч, а ветер не умеряет зноя. Но в горных лесах есть прохлада. Лиственные своды их местами так густы и плотны, что ни один луч не может пронизать их. Тут всегда царит благовонная ночь. Разновидные стволы деревьев, то коленчатые, то гладкие, то колючие, стоят как ряды колонн какого-то таинственного лабиринта, полного запахом душистых смол и меда. Бьющиеся растения лишь слегка опутывают их своими цветущими вязями. Но где вершины деревьев расступаются, там все с неудержимой силой рвется из теплой почвы к солнцу. Что под нашим скупым небом едва вырастает в тощую былинку, то поднимается здесь сильным деревом. Лианы сплошной плетеницей всползают по древесным стволам до самой вершины, причудливо убирая их своими порхающими листьями и цветами. Все виды растительности собрались тут как будто на состязание. Листы всех оттенков, всех форм и размеров мешаются в живом и цветущем хаосе. Под неподвижным и жестким листом пальмы дрожит чуткий лист мимозы; среди бахромчатой зелени лиан и зеленых кружев папоротника поднимается громадный завиток музы, будто гордясь своей величавою простотой. Тысячами красок горят на всех ветках цветы. Разноцветные попугаи и райские птицы, узорчатые бабочки и золотистые мухи кажутся порхающими цветами и лепестками цветов. Такими же яркими красками блестит спинка пестрой ящерицы, мелькающей в зелени, и кожа большой змеи, которая тройным кольцом обвилась вокруг толстого пня. Порой мелькает в кустах желтая спина леопарда. Его мяуканье слышно по временам среди неумолкающего крика, свиста и щебетанья птиц, среди жужжанья и звенящего гула насекомых. Порою трещат ломаемые сучья и кусты, и почва как будто дрожит под тяжкою ступней слона. Маленькие орангутанги, качающиеся на деревьях, поднимают громкий визг и с любопытством заглядывают в переходы чащи. Местами, где почва становится вязкой и повсюду проступает вода, слышно хрюканье кабанов. Дальше плещется, тяжело сопя, носорог. Кой-где есть небольшие лужайки, и деревья стоят тут одиноко в великолепных венцах своих широких листьев. У подножья их громоздятся в несколько кругов, как пышные зеленые подушки, сочные травы и кусты. Здесь на каждом шагу вспархивают багряные фламинго, радужные павлины. Иногда в лесной чаще слышится журчанье ручья; иногда деревья, расступаясь, окружают гладкие, как зеркало, светлые голубые озера, и пальмы свешивают к их водам свои будто усталые бахромчатые листья. Тут еще более роится птиц, и порой тихо кружит над ними в высоте белоголовый ястреб. Темной неподвижной колодой виднеется из воды крокодил, тоже подстерегающий добычу. Не сводя с него глаз, большой орангутанг цепляется за толстый сук, нависший над самою водой, и пьет, неловко зачерпывая воду из озера узкой ладонью своей длинной руки. Чем ближе к таким озерам, тем гуще лес. Иной раз чаща его совсем непроходима. Сломанные и гниющие на земле деревья, опутанные крепкими нитями вьющихся растений, преграждают путь. А подчас и ветви деревьев и лиан сплетаются посреди дороги в такую плотную сеть, что сквозь нее не проскочат ни тигр, ни ягуар, рыканье которых слышно порой в лесу и у реки. Черный буйвол не продерет своими каменными рогами этих живых плетней, выбравшись погулять из своих топких пастбищ. Но где же люди? где их жилища? где следы их деятельности? Нигде на всем острове нет и шалаша, построенного ими; ни на чем не видно их руки.