Русские плюс... - Страница 33
Учился на ксендза. Бросил. Предпочел стезю гимназического учителя. Может, чуял бессилие христианства в содрогающемся от языческих страстей мире? Чуял почву, природу, землю, народную жизнь. Увидел, как тектоническая магма ломает и взрывает почву. И как народ сжигает деревню и бежит из нее в город.
Жадные воруют и грабят, ленивые водку хлещут и насилуют сестер своих собутыльников — судья же, их земляк, зовет их на картишки. Некому поднимать молот… Постепенно слепну. Может быть, слепой увижу лучше черную тьму из тьмы.
Не дают ослепнуть — дети, которые упрямо рождаются на этом пепелище. Не «розовые», отрицающие воображаемый Апокалипсис. А черные, как сама реальность, подтверждающие, что она — реальность.
Эта трава не дает поэзии ни умереть от воспоминаний, ни спастись в невесомости.
Когда Гитлер и Сталин разорвали Польшу, Виславе Шимборской было шестнадцать. Кажется, это первый случай, когда в биографии поэта не оказалось слова «война». Самое раннее из значимых событий: в 1945–1947 изучала полонистику и социологию в Ягеллонском университете.
Польская душа начинает очередной раз выбираться из-под руин. Гимназическое образование помогает отвлечься от злобы дня: две обезьяны подсказывают ученице ответ на экзамене по всемирной истории. А что, если эту историю отсчитывать не только от обезьяны, но и от снежного человека? Да и от инфузории! От луковицы какой-нибудь, внутри которой нет внутренностей. В нас — мышцы, нервы, жилы, а в луковице — ничего такого: только нимбы золотые, которыми она сама себя окружает. Если бы человечество удержалось на стадии луковицы…
То что?
…то ему не надо было бы проходить через идиотизм совершенства.
К идиотизму героическая польская душа поворачивается иронической стороной. Иоанна Хмелевская с ее тонкой веселостью брезжит в усмешках Виславы Шимборской: все, как в реальной жизни — стреляют, убивают, и только смех сигналит нам: а вдруг это игра?
Ласковая интонация смягчает ощущение абсурда. Ну, как если бы кот остался в пустой квартире и проклинал бы хозяев. Это, надо думать, модель богооставленности. Но — никакого явного бунта и никаких проклятий богу, то есть хозяину, если тот вернется. В этом случае надо пойти в его сторону, будто совсем не хочется, потихонечку, на очень обиженных лапах. И никаких там прыжков, мяуканий поначалу…
Смысл жизни постичь невозможно. Но можно посмеяться над прыжками мяукающего разума: как он сам себя раскручивает… как галдят интеллектуалы, разогреваясь даже одним только чаем и красуясь друг перед другом. Ум оплодотворяет ум!
Ну, да мгла окликает мглу, тьма тьму.
Кровавая история рождает эту гамму. Как и Милошу, писать ее впрямую Шимборской не хватает отчаяния… Но если приблизиться к ней потихонечку, на мягких лапах… Вот фотоснимок младенца, его зовут Ади…
Счастливая планета, конечно, побуждает к вопросам глобального характера, но задавать серьезные вопросы бессмысленно. Есть смысл задавать вопросы «детские». Например, такой: Может быть, мы поколения пробные? Пересыпаемые из колбы в колбу, встряхиваемые в ретортах?
Какое отчаяние надо было упрятать в «розовую бумажку» подобного «наива»! Сколько должно было перегореть в душе, чтобы вышла она на такое рандеву с историей! Сколько сил найти в себе, чтобы так с ней шутить…
История, спущенная с ясельного крыльца, однако возвращается. Ворочается где-то рядом. Земля становится меньше, все, что происходит, происходит будто за стеной. Зарастают окопы, и в траве, которой они зарастают, вот-вот кто-то возляжет беспечно, с колоском в зубах, глазея на облака. Где Хиросима — там вновь Хиросима и производство предметов ширпотреба.
Морали нет. Добро и зло по-прежнему разведены на полюса. История меняет манеры, церемонии, танцы. Что остается неизменным? Жест рук, заслоняющих голову. Тело извивается, дергается, вырывается, сбитое с ног, падает, подгибает колени, синеет, пухнет, истекает слюной и кровью…
Этот натуралистический штрих в «наивной» картине всей картине придает другое измерение. Это перекличка с Милошем, который точно так же оставлял в глобально меняющейся истории неизменный признак: фигурку человека, который сжался в комочек и заслоняет от удара голову.
Как сигнал — этот образ послан Ворошильскому.
Если бы Виктор Ворошильский родился в том же, что и Шимборская, 1923 году, — не миновать бы ему солдатской доли. Но он — моложе на четыре года психологически связался с поколением, которое впоследствии назвали послевоенным. Мирные рельсы легли на восток: в 1952 году, когда Шимборская опубликовала свою первую книгу, Ворошильский поехал в Москву писать диссертацию о Маяковском. Кроме лучшего и талантливейшего поэта нашей советской эпохи, Ворошильского ждали в столице социализма другие, не менее захватывающие темы и дела.
Группка молодых (это называлось коллектив), яростная и слепая, как само то время, хотела быть его горлом охриплым, правотой беспощадной, топчущей, втаптывающей в землю беспомощных седовласых недобитков прошлого…
Это и у нас называлось «поколение 56 года». «Дети Двадцатого съезда». Пробуждающиеся будущие «шестидесятники». Последние идеалисты, выращенные Советской властью. Я был тогда молодым, был яростным и слепым, как само то время, и тоже до хрипоты спорил, как все мы, с седовласыми недобитками. Мы знали, что где-то рядом на нашей стороне — поляк, Ворошильский, иностранец, «нардем», настоящий коммунист, неуязвимый для наших седовласых ортодоксов, и мы на них перли всем миром… то есть, по-тогдашнему, — всем коллективом.
Из Москвы осенью 1956 года Ворошильский отправился в Будапешт — на передний край борьбы.
С кем боролся? И за что?
Фашизм из реального военного зла превращался в недобитка истории. Из-под гитлеровских касок становились видны обыкновенные немцы, которые в принципе ничего дурного не хотели. Поправить протекающую крышу, отдать ботинки сапожнику, выпить кружку пива.
И все сначала?
Рабочие идут драться. Говорят интеллигентам: не увязывайтесь за нами. У вас еще не все забрали. Вам больно, но еще не так, как нам. Вас топчут, но еще не так, как нас. Пока вам хватит пива и покорства — не присоединяйтесь к нам…
А интеллигенты, покорно пия пиво, ищут объяснений происходящему. Но, кроме идей доктора Маркса, кажется, ничего не могут предложить рабочим Польши яростных 70-х годов. И Маяковский ничему научить не может, кроме лозунгов атакующего класса.