Русские плюс... - Страница 31

Изменить размер шрифта:
Глупость, подлость, удары, убийства,
Недоразумения, дома с облупленной штукатуркой,
Скользкие серые тротуары,
Шаги, шаги, шаги…

Особенно любопытны здесь, конечно, недоразумения. И особенно впечатляют шокирующие грязные тротуары.

Откуда все-таки тревога?

Об этом лучше знает Казимира Иллакович, и Ярослав посвящает ей стихотворение.

Спрашивала мгла у мглы: это я или ты?

Из воздуха воздух, из мглы мгла… Магия всесвязанности. Звезды и закон. Тьма необъяснима и незаконна. Хотя и реальна. Впрочем, Ковчег перенесет всех через море мрака. Если же судьба тонуть — птицы спасутся в небе…

А если все-таки умирать?

Мир такой прекрасный, присядем на мгновенье на цветущей ветви перед дальним отлетом…

И все-таки грустно:

Жаль юности, жаль старости.

Наконец, несколько вопросов Богу. Насчет недоразумений в мироздании. Мир так прекрасен, и так хорошо все начиналось. Почему же зло? Ну, пусть Каин убил Авеля, Ной пьянствовал, Нерон сжег Рим, но это же не влияло, это ничего не значило. И что же? Во что все это превратилось?

Всевышний молчит.

— Как исправишь Ты все это?

Молчит.

— Зачем они так носятся бессмысленными толпами с места на место? Зачем одни преследуют других, по джунглям, пляжам, улицам столиц стреляют? Зачем пасутся в парках, во дворцах? Зачем упрямо гадят в воду?

Нет ответа.

— Пану Адаму Ты тоже не хотел ответить, но он был наивен: он думал что сила на Твоей стороне. А что на твоей стороне? Ответь хоть однажды: что на Твоей стороне?

Безмолвие.

И все-таки жизнь прекрасна. Жаль умирать… Ивашкевич — радостный зенит польской лирики.

Тувим словно призван оттенить эту гармонию своим исступлением. Выходец из семьи банковского служащего, он бросается в ту самую реальность, которая мглой клубится за границами благоустройства. Он спешит на скользкий серый тротуар, по которому люди бегут, запыхавшись, к врачу или из города едут домой с бьющимся сердцем. Он стремится туда, где толпятся задетые, освистанные, оскорбленные. Слабые, битые, дразнимые, скучные, боящиеся смерти, ждущие лекарства в аптеке, опаздывающие на поезд…

Стих — как таран, как удар лома: по витринам, театрам, банкам, парламентам, дирекциям, редакциям.

Я ваш Вавилон, о слепые, с лица Земли сметаю!

Маяковский? О да, его решимость отдается в неистовой душе.

Пусть в модном пальто я,
Неважно, неважно, что гетры и галстук,
Хожу судией и пророком
По городскому асфальту…

Мандельштам? Его попытка — вписаться в эпоху «Москвошвея»?

Предчувствие гибели настигает Тувима на самом взлете польской горячечной независимости. Кинематограф, митинг, армия, форум сейма, народ, семья, община, читальня ли, молельня — все ужасом зияет и пустотой смертельной…

Интересно: у Тувима, как и у Ивашкевича, — перечни, перечни. Только перевернутые. Ощущение неповторимого исторического мгновенья. Только не счастливого. Казимире Иллакович, все той же сивилле беды, — исповедь: ужален Тувим этим счастьем. Пусть это не обман, не фальшь, не мираж. Пусть это самое счастье оплачено, отработано, пусть неотъемлемо, как пульс: державное, милостивое. Все равно: невыносимо!

Абсурд существованья емлю телом жадным…

Из этой сюрреалистической формулы извлекаются все оттенки социального устроения, вымоленного у истории, но и невыразимость того, что не вымолишь. Повеситься бы от этого счастья…

Юлиан Тувим, как и Ярослав Ивашкевич, — поэт воздуха. Только в этом воздухе он — над бездной.

Звезды? Так в них он бродит, как в сугробах снега. Покой? Так будет время ночного ночлега. Что ж? Молитва? О чем же? Не знаю. Молитва.

Ивашкевич свое «не знаю» вкладывал в уста Бога. То был в известном смысле диалог равных. Тувим — богоборец — замолкает сам. На все годы, что отпускает ему судьба после войны, по возвращении из Америки.

Почувствовав смерть, он пробует договорить Богу. Это не диалог равных…

Покажись хоть мельком,
Хоть бы издалече
(Шагов хоть бы за сто…)
Дотащусь до встречи
Призраком, калекой,
Лишь бы показался!

Сквозь стены: парламента — молельни — читальни — общины кинематографа — парламента — проступает война:

…Умер — но дополз бы!
Так солдат с мольбою,
Хоть и кровью залит,
До святой фигуры
В поле доползает…

Это предсмертные стихи. Август 1953-го. Смена эпох.

Вот уже недолго,
Вот конец уж муке:
Вот уже Мадонна
Протянула руки.

За грань — не ступил. Умер на пороге.

Лец и Свирщиньская

Лец среди наших шестидесятников был популярен до такой степени, каковая досталась в сороковые годы — от тех же будущих шестидесятников разве что Ильфу и Петрову. Лец — это пароль, опознавательный знак остроумцев, лелеявших тайную свободу. От мокрых дел остаются только сухие даты. Короткая сухая фамилия, как тронутая влагой почка, выстреливала двойным цветком: «Станислав Ежи». В цветке зрели сухие иглы. Сам он отсушил до одного слога свое фамильное австро-венгерское «Де Туш-Лец». Барон. Родился и вырос в родовом поместье, в университет являлся с тростью и моноклем. Потом пропустил себя через футуристическое чистилище и к 1941 году созрел для борьбы. Угодил в немецкий концлагерь. Бежал. Партизанил. Воевал. Вошел в историю лирики как крупнейший мастер афоризма. Его «Непричесанными мыслями» мы упивались в самиздате.

Анна Свирщиньская — ровесница Леца. Родилась и выросла в семье варшавского художника, можно сказать, в его мастерской. Среди потолка торчал крюк, на котором другой художник, снимавший эту мастерскую до отца, повесился от голода.

Филологический диплом и латинские вокабулы не спасли дочь живописца от кровавой грязи: война началась и завершилась для нее в госпитале. Вкалывала медсестрой. На седьмом десятке оглянулась и, наконец, выкричалась в стихах: «Я баба!» Первые русские переводы тогда же, в начале 70-х, вызвали шквальное сочувствие русских читателей. Через десять лет после смерти Свирщиньской, в середине 90-х, Милош написал о ней книгу: «Какого гостя мы имели». Имели — и не знали…

Мы знали — Леца. Его строчечки, в которых вмещалась вся жизнь.

Одно только правдиво в снах
Страх.

Лец сжимает мироздание в точку.

Свирщиньская из точки — размыкает в нескончаемость.

В моей палате
двадцать солдатских животов.
Рваные, окровавленные,
они отчаянно бьются
за жизнь.
Я знаю их все наизусть,
днем я приношу им судно, отмываю от кала.
Ночью мне снится,
что я приношу им судно,
отмываю от кала…

Там сон и тут сон. Там — надежда: остановить безумие отчаянной судорогой разума. Тут — нет надежды: безумие множится, как в дурных зеркалах.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com