Русские плюс... - Страница 23
В 1923 году Мариэтта Шагинян — на самом острие «передышки», через десять лет после начала первого обвала в бездну и за десять лет до начала второго обвала — публикует очерк «Мы и немцы» — запись бесед с человеком по фамилии H.-Z. Gaugewidmet (боюсь, что в моей передаче по-русски его фамилия приобретет неудобочитаемость). Это — попытка психологически воссоединить «двоюродных братьев»: славян и германцев — понять схожесть «кристаллических» душ — в противовес «ковким» латинянам (и, надо думать, кипящим в своем «котле» американцам). Теперь эту работу мало кто поминает. А можно бы — в свете новейшей русско-германской публицистической переклички, зазвучавшей разом с обеих сторон.
Не втягиваясь в «обзор», назову создаваемую Львом Копелевым в Кёльне русско-германскую серию; назову отпечатанную в Вашингтоне (по-русски) книгу Уолтера Лакера «Россия и Германия»; и под таким же названием («Россия и Германия») — «опыт философского диалога», вышедший под двойным титулом Немецкого культурного центра имени Гёте и издательства «Медиум» в Москве.
Есть еще замечательная книга Александра Эткинда (не путать с Ефимом!). Названа она, в отличие от вышеперечисленных книг, расплывчато-поэтично, в духе ницшеанских и символистских видений: «Эрос невозможного», но — с четким и здравым подзаголовком: «История психоанализа в России». Это все та же общая проблематика, и та же ось, на сей раз в варианте Петербург — Вена, ось, концы которой: «немецкий» и «русский» смотрят в несходимо разные стороны, но из одного центра.
В «Опыте философского диалога» я выделил бы статью Бориса Гройса. Она выделяется и по блеску исполнения, но, конечно, не она одна достойна такой оценки; речь однако в данном случае идет о повороте проблемы. Гройс поворачивает «несходящиеся концы» друг к другу. То, что мы называем «западным менталитетом» (и что получили в свое время большею частью из рук немецких философов): рациональность, универсальность законов бытия, «чистота разума», неприкосновенность и отдельность суверенного индивида все это срабатывает лишь при том допущении, что универсально чистый разум действительно существует, и существует действительно как универсальный — в декартовском, кантовском или каком-то ином варианте. Если это так, то вечно выпадающая из универсальной схемы (или вечно отстающая на «общем пути» от «всего человечества») Россия оказывается за пределами общеобязательной истины. Но если сам этот рациональный мир, этот «логоцентристский» образ мироздания переживается как специфически «западный», — то тем самым обозначается смутная необходимость чего-то другого, можно сказать, «восточного», но также и какого угодно другого: «южного», «северного», «западно-восточного», «евразийского»… Смысл этого предположения — вовсе не в том, чтобы оправдать Россию как особый случай многообразия (эдакий камешек в мозаике); смысл в том, что сама «западная» модель человечества скрыто предполагает некую антитезу «мондиализму», то есть противопоставляет исчерпывающе-законченному взгляду на мир что-то принципиально иное: неисчерпаемое и незаконченное. Жажда «другого». Это и Шопенгауэр, введший в картину мира «бессознательную космическую волю» как начало, внеположное «исторической саморефлексии». Это и Кьеркегор, пришедший к идее существования, которое не редуцируется до сущности. Это, наконец, и Маркс, открывший целый «класс», не вписавшийся в гегелевскую систему.
Эту Марксову «точку опоры» русские использовали, чтобы перевернуть землю. Но искали-то точку — люди западные. Не с тем, может быть, чтобы все «перевернуть». Но с тем, чтобы вырваться за пределы рациональной самодостаточности, в которую человек до конца все равно вписаться не может.
На изломе от ХVIII к ХIХ веку он не вписался в классицизм и просвещение, причем выброс романтической энергии произошел именно в германском сознании, подхвачен же был — русскими.
На изломе от ХIХ к ХХ веку человек «не вписался» в романтизм. Его вывернуло в сатанинство. Есть нечто общее между философскими видениями Ницше, поэтическими видениями русских символистов, а также между практикой Фрейда и практикой большевиков. Это общее — ощущение того, что человеком движет «что-то», что сильнее его. Что-то «другое», чем он, но — в нем самом. Человек должен выработать в себе «сверхчеловека», он должен реализовать в себе некую «иную реальность», несоизмеримую с наличными формами бытия. Он должен вытащить из подсознания то, что оттуда, из подсознания, определяет всю его «сознательность». Он должен выковать из себя «нового человека» и в роли «нового человека» выстроить «новый мир».
Тут я уже не Бориса Гройса пересказываю, а Александра Эткинда. В чем их перекличка? В ощущении «общего сюжета», в котором взаимонеобходимыми действующими лицами являемся «мы и немцы», и — шире — все втянутые в этот исторический процесс народы. «Сверхчеловек» Ницше и «черт» Достоевского родственники. Да, большевистская Россия — «кулак», обрушившийся на «культурную Европу», но и из Европы обрушиваются сюда кулаки не меньшие. Как сказал Максимилиан Волошин: «кулак — где у того дыра». Европейский рационализм интуитивно ищет выхода за пределы своей универсальной самодостаточности, он чреват чем-то «другим».
Является же это другое, как правило, в диком и несообразном виде.
Является к добропорядочному доктору Фрейду некий «большевик», агитирующий доктора за коммунизм. Кто этот посетитель, доктор не расшифровывает. И, видно, не удивляется (не случайно же именно в Советской России объявились самые неистовые последователи Фрейда… да тот же Троцкий)… Но имени своего гостя Фрейд, как я уже сказал, не раскрывает. «Один большевик», — рассказывает доктор в своей непередаваемой манере, наполовину обратил его, Фрейда, в коммунизм. Как же? «Коммунисты верят, что после их победы будет несколько лет страданий и хаоса, которые потом сменятся всеобщим процветанием». Доктор заявляет, что верит в первую половину.
Страдания и хаос настигают-таки Зигмунда Фрейда. Но претерпевает он не от русских большевиков, а от немецких фашистов. Теперь это, кажется, уже никого не озадачивает: Сталин и Гитлер — близнецы-братья. Следствия сходятся, но схожи и истоки: един тот общий порыв, из которого рождаются те и другие. Вера, что человек есть только «мост» к чему-то. И то, что экспериментаторы первых советских лет готовятся пересоздать человека с помощью техники психоанализа, так же знаменательно, как и то, что за сто лет до них русские славянофилы ездят за образом России — в Германию. Мы не можем без немцев, как и немцы без нас. Европа ХХI века брезжит?..
Конечно, Фрейд за Троцкого не отвечает. С помощью техники психоанализа можно не то что ветхого Адама перелицевать в нового, — можно на одном «признании обвиняемого» выстроить целую юриспруденцию, и все это, опираясь на подсознание, которое при умелом ведении дела выводится на уровень сознания, осознания и признания.
Доктор Фрейд, «осознававший подсознательное», не имел в виду ту «сознательность», которую потом русские большевики вписали в моральный кодекс строителя коммунизма.
Но ведь и Ницше не имел в виду того гитлеровского «юберменша», который полвека спустя огнем и мечом прошел пол-России.
Это, кстати, еще один потрясающий сюжет, не слишком известный у нас,А. Эткинд ярко излагает его в своей книге. У философа была сестра, именем Элизабет, — та самая, о которой он написал следующее: «между мной и мстительной антисемитской гусыней не может быть примирения». «Гусыня» ограждала брата от евреев. В конце концов, она вышла замуж за немецкого националиста, который повез ее в Парагвай строить новую Германию (о, жажда «другого»!). Задача оказалась непосильна; муж застрелился; Элизабет вернулась в фатерланд и занялась наследством брата, как раз тогда умершего в психиатрической лечебнице. Она-то, Элизабет Ницше, и пустила в оборот первые компиляции из его незаконченных произведений. Она-то и дала в руки нацистов примитивную расистскую модель сверхчеловека, приправленную цитатами из Ницше. «Вершиной ее деятельности было посещение архива Ницше в Веймаре Гитлером в ноябре 1935 года. Самому Ницше расизм и, тем более, антисемитизм были совершенно чужды, — пишет А. Эткинд. — Его сверхчеловек был чистой гипотезой, не столько мифом, сколько проектом мифа, призывом, не включавшим никаких рецептов. Себя же Ницше вообще не считал немцем, возводя свой род и необычную фамилию к польским шляхтичам».