Русские и нерусские - Страница 15
А в прошлом? Какими словами это обозначалось в эпохи, которые «за шеломянем»? Шанс? Фарт? Талан? Ищу корни. Первый – от французов, второй – от немцев, третий от тюрок… А родное что? Успех?
Это слово: «успех» – лет восемь назад предложили мне откомментировать сибирские социологи. Смысл вопроса: нельзя ли «успех» положить в основу нашей мироориентации, заменив им свежеподмоченную тогда «идейность» и давно подмоченную «веру»?
Что-то, однако, мешало мне безоглядно поставить «успех» во главу угла. Может, то, что «успех» этот самый в предпринимательски-конкурентном контексте предполагает продвижение индивида в ущерб другим? За счет других? Не обращая внимания на других? Как-то это не по-русски, что ли…
Да и какой успех мог пригрезиться в самой середке 90-х годов, когда интеллигентская эйфория от упавшей на нас Гласности стала испаряться, а свобода поносить власть, причем, любую (это же главная радость нашего вольного человека… как будто власть не от нас же) кессонным давлением вышибла из меня всякую мысль об «успехе».
Теперь-то, оборачиваясь, вижу: все-таки в той ситуации вывернулись, выкарабкались. Немного пришли в себя к рубежу веков.
Четыре года, прожитые в новом веке, вряд ли позволяют судить о самом веке, но о последнем десятилетии века ушедшего – вполне. Если по вехам: 1991 – распад страны, изумление, оторопь, дурные предчувствия… 1993 – распад власти, отчаяние, бессилие: дальше некуда, теперь или сгинем, или, оттолкнувшись, начнем всплывать… 1998: дефолт… а это что за зверь такой? Э, нет, нас не возьмешь, мы уже оттолкнулись, выплываем…
В сущности, на всех этапах решается один и тот же вопрос: как развязать инициативу, если при этом ослабляется устойчивость? Где тут успех, а где расплата? Страна неизбежно должна была сбросить панцирь, спасший ее в эпоху мировых войн, но что делается со страной без панциря?
Или, в другом ключе: права человека замечательно ценная вещь, но что с ними делать, если не убережен сам человек, его жизнь?
А в одиночку – как его убережешь?
Освобождение каждого – через освобождение всех? Или освобождение всех – через освобождение каждого? Спор марксистов столетней давности… Кто прав?
Права каждый раз ситуация. Стоит вам шевельнуться в вашем «индивидуальном бытии» – как вы чувствуете на шее хомут «государства», но стоит вам из этого хомута выскользнуть, как вы начинаете искать «крышу», то есть в пределе – тот самый хомут.
Когда-то это называлось: диалектика.
Я не хочу еще и еще раз решать головоломку: был ли распад Советского Союза следствием расшатывания советской психологии (и головокружения интеллигенции), или само это головокружение (от успехов Гласности) и расшат союзных структур – следствия геополитических потрясений, фатально охватывающих мир при переходе к третьему тысячелетию? Я просто хочу понять, где мы. Как будем расплачиваться за существование? И в каком виде намерены существовать?
Разве кто-нибудь хотел распада страны? Горбачев – хотел? Да он крутился, как кучер на бешеной тройке: и поводья надо ослабить, и в кювет не слететь. Я ему сочувствовал, я был даже с ним согласен, только одно мучило: ведь не удержит… И не удержал.
Ельцин, что ли, хотел распада? Да он его получил готовеньким, ему не до жиру было – только бы остановить дальнейшее падение. Он был малоэлегантен как президент, он раздражал «людей со вкусом», но вопрос-то стоял только один: удержит ли? Удержал.
Распад России теперь остановлен. Или приостановлен – боюсь предсказывать. Это главная, спасительная, может быть, единственная пока эпохальная УДАЧА, которым наградило нас начавшееся тысячелетие. Мы можем и дальше кричать все, что хотим, на всех перекрестках. Но только при условии, что есть, где кричать, кому кричать и о чем кричать. Есть Россия. Любой крикун может через слово повторять, что виноват Кремль, и поносить президента. Не будет России – и кричать будет не о чем.
А перекрестки, на которые сейчас выводит нас история, не легче тех, через которые она нас проволокла в ХХ веке. Перекрестки такие, что и имени не подберешь. Сплошные псевдонимы. «Юг против Севера». «Глобалисты» и «антиглобалисты». «Международный терроризм». Язык не поворачивается связать «глобализацию» с «Севером», как раньше связывали нечто подобное с Западом. Или совместить «терроризм» с «исламом».
Да ведь сложнее все в геополитике. Ислам – не источник, а только форма. Без всякого ислама в ХIII веке лавина монгольских всадников дошла до Европы. Ислам может «санкционировать» такую энергию, или, как сказал бы Гумилев, такую пассионарность, но рождается она и ищет выхода – там, где огромные массы людей уверены, что им не прокормиться без насилия.
Где место России в этой переделке?
И там, и тут. И в Европе, и в Азии. И на Севере, и на Юге. Как раньше – и на Востоке, и на Западе.
Удачна ли эта позиция? Как повернуть…
Пересматривая фильм «Белое солнце пустыни», нынешние культурологи говорят вовсе не о юморе красного воина, который пишет письма своей русской хозяюшке, и не о точеной красоте басмача, имеющего гарем, и даже не о песенке, сочиненной для белогвардейца знаменитым бардом. Другое выявилось в фильме: именно – то, что ни на бытовом, ни на бытийном уровне не смешаться, не слиться русскому и среднеазиатскому опыту в нечто всечеловеческое.
Будет диалог. Взаимоупор. Взаимообмен. Взаимонужда.
Для этого Россия должна крепко стоять на своих ногах.
Да не покинет нас в этой новой ситуации Госпожа Удача.
«Прежде здесь проходил караван…»
Не знаю, что околдовало меня тогда в строчке Хасана Туфана. Может, ледяной озноб, через который душа поэта прошла в лагере прежде, чем по Оттепели вернуться к жизни. И вынести этот полыхающий жар пустыни, этот холод, через который идет караван истории и замирает в забвении. Пронзили меня мощь и бесстрашие стиха, в котором стынет жар и горит лед. С мирным пейзажем Казани туфановский стих вроде бы не соотносился: «караван из Багдада» ступал по облаку. В страшном сне не привиделось бы в ту пору все, с чем суждено было ассоциироваться Багдаду полвека спустя. Но что-то таинственно роднило в туфановских строках запредельный пылающий Багдад и оттаивающую Казань.
Оттаивающую – потому что дело происходило в пору ранней осторожной Оттепели; я служил тогда в «Литературной газете», в ее непременном отделе братских республик; по младости мне «республики» доверить боялись и держали на «автономиях», среди которых самой влиятельной была Татария, татарская литература. Но и ее мне не решались отдать под единоличную ответственность: отчеты со съездов и форумов казанских литераторов я писал не один, а вместе с собкором Булатом Гизатулиным; работали мы душа в душу (кажется, впоследствии, уйдя из газеты, он стал министром культуры республики).
Сквозь выверенные узоры социалистического реализма едва улавливались отсветы легенд: падение казанской царицы с башни… подкоп немецких инженеров-«розмыслов» под стены… взрыв, штурм города…Кое-как уравнивались «эти и те» легенды; копия «суюмбекиной башни», возведенная в Москве, украсила в свой час Казанский вокзал, породнив два города железной дорожной связью. И еще была саднящая параллель: взятие Казани – взятие Рязани (тремя веками раньше), сроднившее прыжок татарской царицы с башни (на самом деле этого не было, но легендой стало) с прыжком русской княгини со стены обреченного города (было и стало легендой). Две женские беды сплетались в одну.
В общем, ехал я в Казань через полвека после давних «литгазетовских» набегов со смешанным чувством радости и тревоги: что там теперь? «Что там» – я немного знал и из печати, и из телерепортажей, когда праздновалось тысячелетие города, и президенты жали друг другу руки, а на заднем плане сверкающими иглами пронзали казанское небо минареты новой мечети, – каковую картинку в 1958 году я не мог бы себе представить иначе, как вкупе с миражным видением багдадского каравана, волею великого поэта оказавшегося «здесь».