Русские и нерусские - Страница 12
Эти силы меж собой далеко не солидарны. «Япония стремится объяпонить Корею и окореить Южно-Уссурийский край». Оценим писательский постав пера и вникнем в ситуацию.
Япония – главная опасность. На своих островах она задыхается от перенаселенности, но, отделенная морем, неспособна к тихой экспансии, а вынуждена рассчитывать на вооруженную агрессию.
Для 1928 года – прогноз безошибочный. На целое десятилетие вперед.
Корейцы – хоть и «ближе к японцам, чем к нам, – антропологически, этнографически и психологически», – однако отличны от японцев в плане государственного мышления. Кореец – усердный работник, приживающийся на том клочке земли, куда заносит его судьба. Он не готов жертвовать собой за какую бы то ни было власть: ни за японскую, ни за нашу (добавляет Арсеньев с обезоруживающей прямотой). Да и никакое перенаселение корейца к нам не гонит.
А если гонит его власть предержащая, – добавлю я, имея в виду страшный опыт ХХ века (напомню, что именно корейцы стали первым при Советской власти репрессированным народом), – так и в изгнании проявляют корейцы замечательную способность добиваться успехов и в хозяйстве, и в культуре; назову хотя бы двух Кимов: Анатолия и Юлия, ставших корифеями русской прозы и поэзии).
Но это не источник возможной экспансии на Дальнем Востоке. Сама Корея, рассеченная Второй мировой войной и обескровленная кровавым междоусобием на рубеже 50-х годов, вряд ли способна к конфронтации на державном уровне, тем более что такую конфронтацию готовы предупредить американцы. Как неспособна к тому и нынешняя Япония, получившая в 1945 году разгром армии от нас и ядерный нокаут от тех же американцев.
Остается Китай, вышедший из мясорубок ХХ века с относительно меньшим уроном (Тайвань).
«Наши землеробы прижались к китайской границе», – пишет Арсеньев, справедливо относя этот факт к геофизическим особенностям региона, мало пригодного к окультуриванию, – если не считать, конечно, этого самого приграничья. Но ведь и китайцы от веку предпочитали эксплуатировать его, так сказать, вахтовым методом. Охотничья стоянка, торговая пристань. Пришли, ушли. Опять пришли.
В русских публикациях, посвященных освоению Сибири, запечатлен безлюдный край, сквозь который Хабаров и Поярков проходят, как сквозь пустое место. Оно что, всегда было таким безлюдным? Сто лет спустя регулярные командиры, сменившие казачьих первопроходцев, бомбардируют петербургских бюрократов рапортами об открытии «новых» земель. Они что, и впрямь «новые»?
Смотря для кого. Для нас – новые. Как и для «всей Европы». В 1851 году какой-то французский китолов, вынужденно зазимовавший там, где теперь красуются наши города, дает знать в Париж, что открыл великолепную бухту и присвоил ей французское название. Вскоре и англичане, караулящие в Желтом море нашу эскадру (которая скрылась от них по случаю Крымской войны, разразившейся на другом краю света), тоже залетают в эти удобные бухты и дают лучшей из них английское название.
И землю эту делят, как воздух. Что по Нерчинскому трактату, что по Пекинскому договору – границы рисуют на картах, так что много придется корячиться, когда дойдет дело до маркировки этих границ по болотам и буреломам, где, как заметил тот же остроумный Арсеньев, «единственный инженер путей сообщения – это медведь».
Но с чего же это столь соблазнительный край отдан медведям?
«По древним китайским источникам берега нашего побережья в старину были густо населены…»
Это я уже не Арсеньева цитирую, а Николая Матвеева, знаменитого некогда дальневосточного краеведа (между прочим, родного дедушку не менее знаменитой ныне нашей поэтессы Новеллы Матвеевой).
«…Многочисленные памятники, найденные здесь (нами! – Л.А.) служат подтверждением упомянутых китайских источников».
Куда же делись люди?
Ссылаясь на те же китайские летописи, Матвеев говорит: земли обезлюдели из-за «войн между китайцами и корейцами».
Не знаю, как у корейцев, а у китайцев эти земли на старинных картах обозначены как китайские. И в сознании они – китайские. Спокон веку. Независимо от трактатов и соглашений.
Наше же осознание Матвеев в своем очерке 1910 года датирует тем моментом, когда в 1860 году граф Муравьев-Амурский простирает над заливом губернаторскую длань и, не дожидаясь официальной санкции Петербурга, нарекает место, коему французы со своего бока наклеили имя Посьет, а британцы со своего бока – имя Мэй (китайцы же издревле знают, что это Хайшеньвэй), – наш основатель града объявляет русское его имя: Владивосток.
Сто сорок три года спустя судьба привела меня в этот град. (Судьба действовала через русский Пен-клуб, который был приглашен участвовать в международной писательской конференции «Экология и слово», а конференция – запланирована в рамках Первого Европейско-Тихоокеанского конгресса по проблемам глобализации и взаимодействия в сфере культуры, технологии и природоведения).
Эти проблемы я оставляю сейчас за рамками моего сюжета с тем, чтобы передать «мистическое» самоощущение от этих семи дней, прожитых мною на острие описанного когда-то Арсеньевым клина.
Амурский залив. Гладь воды, крутые бока сопок. Гостиница «Амурский залив» у самой кромки. Вереницы автобусов. Вереницы китайцев. Ходят группами, весело перекликаясь, – по берегу, по тротуарам, по коридорам. Встретишь взгляд – улыбка. Мгновенная. И тут же глаза – мимо тебя. Ни интереса, ни общения. Я вдруг замечаю, что хоть умом и натаскан на «желтую опасность», и в газетах читаю про «тихую агрессию», и что товары на базаре сплошь китайские, – сам убедился, – однако «шкурой» никакой опасности не чую. Они идут «сквозь меня», не замечая, и я – «сквозь них», не замечая. Разные пространства существования.
Вернее, пространство одно, а вот время – разное. Наши – четверть тысячелетия; сто пятьдесят лет назад зацепились, закрепились. А они тут – тысячи лет. Наш приход для них – как атмосферный фронт, или как вспышка какой-то биологической популяции. Ее надо переждать, как пережидают сезон дождей или эпидемию. А потом вернуться и жить.
Они и возвращаются, и живут, проходя в поры нашего лихорадочного обустройства. Даже не «возвращаются», а именно «продолжают жить». Никаким «отвоеванием» тут не пахнет: китайцы – не японцы.
А вот если мы согнемся, сопьемся, скопытимся, унесем ноги, исчезнем, сгинем, – в китайской летописи появится невозмутимая строчка.
У нас же выпадут в архив: лихорадочные депеши Муравьева царю, что надо опередить англичан, да такая же лихорадочная («Промедление смерти подобно!») опьяняющая фраза Ленина, что хоть и далекая земля, а нашенская.
Ненашенское?
Испепеленные в Нью-Йорке небоскребы продолжают падать в сознании землян. Из откликов первого дня уже можно было составить том. Теперь это уже не том, а полка. Будет и библиотека, если, конечно, катастрофа Всемирного торгового центра окажется подтверждена в ходе дальнейших мировых событий как рубежная черта. И если не случится чего-нибудь такого, перед чем побледнеют авиатараны 11 сентября.
Первые отклики были поразительны по импульсивной откровенности. Людей просто вывернуло от потрясения, они не корректировали реакцию. Один наш телеведущий, например, успел смонтировать такую экранную заставку к своим комментариям: самолет врезается в дом на Новом Арбате… я говорю успел, потому что эта картинка появилась в эфире, когда нью-йоркские небоскребы еще дымились. Это же как надо было спешить, чтобы «отметиться», пока никто не перехватил «находку».
Не знаю, куда потом делся этот телеведущий. Может, переживает где-нибудь.
Другой властитель дум – в Гамбурге – объявил, что самолеты, врезающиеся в небоскребы, – мечта художника. О таком апокалиптическом хеппенинге можно только грезить. Запись монолога этого артиста воспроизвел в журнале «Родина» Валерий Сердюченко (2002/2), заметивший с чувством законного удовлетворения, что гамбургские власти выставили-таки оратора вон из города. Сердюченко мог бы заметить и другое: покидая Гамбург, художник (он же – теоретик авангарда, постмодерна и прочих закидонов современного самовыражения), сказал своим гонителям: