Русская критика - Страница 121
Петр Евгеньевич Астафьев (русский философ рубежа XIX–XX вв.) писал: «Духовная личность уже не верит ни в свой собственный ум, ни в чувство и волю, сама мельчает, глупеет — теряет энергию и творческую силу; учреждение, общество, устав должны отныне пособить горю, заменить везде живой ум, живое чувство и энергичную волю. Земетен ли упадок нравственных идеалов? Ничего нет проще, как пособить горю: стоит только написать устав “общества нравственного усовершенствования” (в Америке их десятки), выбрать президента, секретаря и т. п. — и дело готово!.. Падает наука, иссякло творчество в искусстве? Создать как можно больше ученых обществ из ничтожных в отдельности книжников и художников — из бездарных техников искусства, и — делу конец, наука и искусства спасены! Общество ли беднеет, не в силах справиться со своей экономической задачей? Дать ему банки, устроить компании на акциях — и оно разбогатеет, если не вовсе разорится! Упадок, измельчание личного духа, личной энергии и жизненности и неутомимое созидание, на замену им, обществ и учреждений — такова общая черта, несомненно сказывающаяся во всех сферах жизни современности» (Из «Итогов века». С 134–135).
Что видим мы сегодня.? Мы видим страсть человека к накоплению внешних благ, мы видим жажду пользоваться жизнью с комфортом и удовольствием, — но мы видим как в этом внешнем богатстве мира товаров и услуг все больше «душа выбывает», видим, что нынешнему человеку «и жить скучно, и умирать страшно». Нет, никакие общественные и политические, наши или международные учреждения не решат этих внутренних проблем человека. Никакие альтернативные истории, фентези, политические детективы в литературе, никакие блокбастеры в кино и «дети Розенталя» в опере в качестве экспериментального «чуда» не решат этих внутренних проблем человека.
Чем больше удовольствий от чтения любовных романов (а в массовая литература всегда «на вложенный грош обещает бездну удовольствия» — Н.Калягин), чем выше степень художественной доступности любой литературы — тем больше утрачиваются всеми нами свежесть чувств и искренняя жажда жизни. Чем стремительнее празднуем мы успехи компьютеризации, технологического прогресса, — тем более стандартизируется, шлифуется ум человека. Казалось бы, все внешнее, что создавалось для человека этого самого человека и придавило. Придавило так, что он и веру в себя потерял, отказался от требований разума, растратил энергию мысли и чувства.
Куда денем мы личную энергию, личное духовное богатство? Умаление личности, принижение духовной личности — это требование партий, учреждений, и всех обществ, включенных в борьбу за свои интересы. Потому и в борьбу за интересы общества, учреждения, корпорации или партии проще включиться безличной личности, умеющей приспособиться, человеку посредственному…
Я вполне отдаю себе отчет, что слишком многих современных писателей вполне устраивает такая ситуация — все творчество Ерофеева, Сорокина, Пригова, Павловой, Толстой и других на человека посредственного, якобы на человека либерального. Но нет и не было в нашей культуре ничего более простенького и ясного, чем тип «русского западника» с ходом времени все увереннее превращающегося во «внутреннего эмигранта» по отношению к собственной стране и собственной культуре (о чем точно сказал Н.И.Калягин в блестящей работе «Чтения о русской поэзии»). Но если интеллигент-западник виртуозно эксплуатирует несовершенства мира и безболезненно пересекает любые границы — национальные, культурные, языковые, — то наш интеллигент-правдолюб и правдоискатель, занимающий непримиримую позицию отвращения от реальности, оказывается в более трудном и болезненном положении. Впадая в безбрежный идеализм (духовный с его точки зрения), отстаивая самые высокие принципы, такой правдолюб готов тут же этим «высоким принципом» убить своего несовершенного соотечественника. Непримиримая позиция (речь не идет о всеобщем примиренчестве), когда принцип дороже живой жизни, может тоже стать источником нигилизма. А она-то и порождает ощущение резервации для русской культуры и русского человека. Из всего вышесказанного мы можем сделать вполне определенные выводы:
Нынешний почвенник и нынешний западник по-разному относятся к пониманию существенных основ русской литературы через отношение к целому и общему (народу, родине), через отношению к человеку и его полноте, через постановку вопроса о границах культуры. Еще раз подчеркну, что для западника границы вообще необязательны, он геокультерен. Для почвенника память о границах русской литературы и охрана, отстаивание этих границ — дело сугубо важное. Между тем, необходимость границ — одна из важнейших внутренних задач для понимания, что есть культурное единство нации. Ни клятвы в русскости, ни реалистическая благонамеренность не в состоянии противостоять опасному обезличиванию культур. Сопротивляться ему может только национальный талант и национальный труд. О сущности своего труда очень хорошо сказала Вера Галактионова — ее творчество, действительно, сродни «собиранию росы в пустыне». Все можно подделать, кроме подлинного таланта и дара художественности. Вот поэтому я и говорила о тех писателях (далеко не всех), которые этим даром обладают. Вот поэтому я полагаю, что именно они сегодня представляют всем нам русский почвенный тип прозы. Что их роднит, что вложили они в скрепление нашего культурного единства? Для большого прозаика всегда есть внутренняя обязательность сопряжения вечного в бытии, что решительно пронзает собой все — человека, его душу и сознание. То вечное, что втягивает внутрь себя поколение за поколением в воронку времени — времени, где как у Галактионовой одни живут «во всю ширь» переизбыточной роскоши, где другие умирают бедно и скромно, где третьи вопят: «размыли, разрушили, растворили свои душевные спасительные, свои невидимые коконы, оболочки, облатки, и если так пойдет дальше, — то, как тогда жить?» (Галактионова). Это «пункт» — оболочек, облаток, спасительных коконов — существенен для всех названных мной прозаиков. И это важный момент в понимании принципов того культурно единства, что выявляет себя в подлинном типе прозы. Это не моя некая личная уверенность — но это опыт русской литературы: человеку опасно оставаться «голым», оставаться эгоистически-индивидуалистически-нарциссически-принципиально одиноким. Ядро человеческой личности должно быть защищено: защищено стеной традиции культуры, оградой веры, государственной крепостью-кремлем, с которых всегда русские начинали строить свой мир. Но чтобы жизнь созидать, чтобы душу выращивать нужна именно защищенность, а не доступность всем ветрам, не открытость всем ураганам. Человек русской литературы — это всегда человек крепостной и зависимый, что совсем не стирает его сильного личностного начала. В Алексее Холмогорове Олега Павлова эта какая-то почти юродивая зависимость от нужды других людей раскрыта в герое с предельной жесткостью — он все время как бы себя забывает, подчиняясь душевному зову отзывчивости. Но такой герой современной бойкой критике показался «идиотом» и почти «дураком».
Все названные прозаики сохраняют в себе и своих героях вкус к подлинности. Есть для них высшая подлинность и связана она не с ощущением, что «Бог умер», то есть богооставленностью мира, а, напротив, с уверенностью, что благодать не покинула его. И пусть все прозаики указывают «на мельчание человека, на уменьшение его души», все же в герои возводят тех, кто умеет пребывать в этом метафизическом, высшем естестве. Тут возникает другая проблема для русских прозаиков — о простоте. Это та простота, «от которой дрожь пробирает», — та, что что является основой жизни, ее изначальной живой клеткой, в которой мы обнаружим недоступную искажению, делению, дроблению таинственную благодатную цельность. И очень тесно, рядом, близко с простотой стоит и другое — не просто умение, но надвигающая обязанность жить не переизбыточностью, но необходимостью.
Почвенная литература значительно расширила собирательный образ народа, — носителей той простой истины, что «правде верить надо». Это уже не только крестьянин. У Павлова всюду мы видим казенный народ, служилый, казарменный. У Галактионовой — эти лишний народ, помещенный в лагеря. Еще раз подчеркну, что в нынешних прозаиках что-то сдвинулось в отношении народном. Народ не судится. Они больше жалеют народ. Эта жалость есть у всех, о ком говорю. Они не допускают тут астафьевской размашистости взгляда и маканинского спроса. Быть может потому, что слишком много расплодилось желающих повторять мифы о русском народе — бездельнике и пьянице.