Русская критика - Страница 118
Мощно и глубоко дышит история в романе, вплетающем в нее человеческие судьбы в сложный узор связанности всех со всеми: словно ничего не может прибавиться к одному поколению, чтобы не убыть в другом. Так «отцовская» твердость в служении государству тут же оборачивается убыванием ее в «детях». Не случайно Цахилганов-младший, успешный сын «системы», окружен друзьями, рождение которых связано с «обратной стороной» все той же «системы». Мишка Барыбин родился от матери-узницы из семьи потомственных ученых и «красного мордатого хама», ее губителя и насильника. Сашка Самохвалов был рожден от школьной уборщицы-дворянки из ссыльных, обесчещенной директором школы, «выдвиженцем из пролетариата». Так «порода сбивалась …по всей стране», так вырастало «сорное потомство», «грязное поколенье» детей святотатства, приговоренное к несчастью, жаждущее жизни и не могущее никогда ей насытиться. Но высокая правда романа Веры Галактионовой в том и состоит, что уже им, «беспородным чучелам» с развинченными душами, придется преодолевать это врожденное двоедушие. Деятельный и успешный в своем грязном бизнесе Андрей Цахилганов не случайно окружен друзьями, занимающими пограничные, символические места в жизни: Мишка Барыбин — врач-реаниматор — буквально стоит у границы человеческой жизни, возвращая ее людям, а Сашка Самохвалов — прозектор — в подвале морга состоит регистратором смерти человека. Крайние точки мира. В той «вечнозеленой» юности они бесшабашно и отчаянно пользовались свободами, что давали им верные «системе» «отцы»: фарцевали, «баловались» с валютой, устраивали оргии с девочками, блудили и приторговывали азиатской анашой. Отцы — служили, выполняли приказы, дети — развратничали, незаметно и тихо обкрадывая себя, а потом уже и своих же детей (мука «незаконного потомства» продолжилась теперь и в их детях — Барыбин воспитывает сына, зачатого его женой от Цахилганова, а Цахилганов — дочь заключенных, погибших в лагере). Незаметно, совсем незаметно исчезали в «детях» тонкие чувства — и это была расплата за «действия отцов-братоубийц», ибо «нельзя безнаказанно русским ездить по таким путям — по дорогам из русских мертвецов, по трассам лагерного коммунизма Троцкого». Все, все они — люди лагеря, где бы ни родились — по ту или иную сторону колючей проволоки. В этом взаимном перетекании судеб заключенных и вольных, окольцованных мощной волей государства, Вера Галактионова смогла увидеть принципиально новое: им, и только им самим, всем вместе, придется справляться с вирусом личного и национального самоистребленья, который поменял свой репрессивный облик на приманчиво-роскошный.
Истребленье роскошью и истребленье нищетой стоят теперь у барьера в новой истории России как прежде стояли друг против друга насилие и несвободная свобода. Но это нужно понять, нужно увидеть. Первым увидел Барыбин, верный своему «врачебному долгу в мире антихриста», отказывающийся за лечение брать деньги. «Если Бога нет, то все позволено» — говорил классический герой. Если «от бессмертия никуда не деться», то лучше себе многое не позволять — говорит герой Веры Галактионовой. Просто врач. Просто реаниматор. Просто русский человек. Но и Андрей Цахилганов тоже начинает видеть: «Ты посмотри, — говорит он Барыбину, — как душу глушат все, у кого деньги есть!». И слышит его ответ: «Распад тела — неизбежен… А распад души — это уже только наша собственная дурь». И в этом восстановлении в «детях» личностной силы, высокой нравственности видит писательница прорастание того малого, очень малого зернышка подлинности, что было в «репрессивных» и «репрессированных» душах «отцов». Перед иконой «Караганской Владычицы», найденной и выкупленной Цахилгановым-старшим, позже будет стоять его сын, пристально вглядывающийся в мелкую подпись деда — своего «крестьянского деда, не отрекшегося от общей нищеты», как и от Бога. Не здесь ли, в этот момент, начала совершаться перемена участи Андрея Цахилганова — медленное движение от пользователя жизнью к ответственному пониманию ее, тяжкое преобразование себя из «господина» жизни в ее «раба»? Ведь к концу его пути (из антигероев в герои) произойдет медленное истонченее его избыточной плотскости — ни деньги, ни страсти больше «не глушат душу».
Нет, палачи и жертвы не равны — но не равны они перед судом Высшим, перед неизбежностью и неотменимостью бессмертия человеческой души: «святыми становятся жертвы палачей, но не палачи». О стране же по имени СССР Вера Галактионова не желает и не может говорить как об одной «большой зоне». В сущности «вечным Гулагом» видят Россию сторонники концепции доминирующего присутствия насилия в ее истории (Грозный, Петр I, Сталин выстраиваются в один ряд), — концепции, которую писательница не разделяет. Пятнадцать лет назад «лагерная тема» была, пожалуй, и модной, и востребованной — за рыночную демократию и рыночную свободу боролись примерами: «ужасы сталинских лагерей» должны были заслонить ужасы реальности, ускользающей из-под ног.
Роман «5/4 накануне тишины» говорит о постсоветском времени уже как о времени завершений: свобода обезличила страну, «свободный — значит не нужный человек»; «свобода не любит границ, а значит, способна развиваясь и развиваясь, разнести вдрызг, в клочья все и вся: союзы сердец, брачные узы, родственные связи, правительства, государства, континенты, планеты… настоящее и будущее… и все — все — все». Свобода проявила свою тайную, скрытую до поры до времени способность к насилию. И этот новый облик свободы дает все основания Вере Галактионовой поставить во весь рост в своем романе мощную фигуру «бессмертного» Дулы Патрикеича, — верного сподвижника полковника Цахилганова, рыцаря из сословия карателей, «закаленного репрессивной службой» и выучкой ОГПУ. Я понимаю, что от такого поименования в правозащитном ухе может лопнуть барабанная перепонка. Но что же делать, когда свихнутому времени можно противостоять только силой, когда «неприлично-неполиткорректно-нетолерантно» говорить о неизбежном рождении насилия из духа свободного, нагло-свободного времени? Вместе с «бессмертным» Дулой Патрикеичем входит в роман Галактионовой «опасная тема» неизбежности насилия. И неизбежность эта будет возрастать по мере «неостановимости растекания» человеческого искажения в нашем мире. Свобода, которой прежде безудержно пользовались дети разных чинов ОГПУ и дети «системы», в новые времена вновь оказалась оседлана ими — вместо идеала всеобщего счастья настала эпоха счастья личного, отдельно взятого. Свобода заговорила с человеком партийными правдами, развратными словами, превратив человека в некое «оно»: «совмещенного, как общественный туалет, в котором рухнула перегородка» — человека «М-Ж»…
Прозаик делает решительный вывод — свобода больше не плодоносит, «свобода только расточает плоды несвободы. И валится с ног, истощенная, изъевшая саму себя, и молит, молит правителей о новой несвободе, чтобы не подохнуть ей, свободе, с голода насовсем…». Сила этого писательского высказывания равнозначна степени нынешнего либерального насилия, применяемого к человеку. Потому и вырастает Дула Патрикеич в символическую фигуру — без времени. Он — «свернутая», загнанная внутрь себя, репрессивная сила. Но близок и неизбежен фантастически-апокалитический финал романа: Дула вместе с Цахилгановым-младшим запустит систему «Ослябя», созданную заключенными, которую он же не позволял разрушить ни Берии в свое время, ни международным наблюдателям — сейчас. И произойдут мировые очистительные катастрофы.
«Спасительный ржавый якорь», могучий Дула Патрикеич, которому начальство забыло сказать, когда он должен умереть, — вечный охранник, затаившийся в толще жизни. Он бережет как клад опыт русской несвободы: ведь «советские люди поневоле учились быть свободными от свободы!.. И ведь становились!.. Что ж, то была страна святых?».
С предельной художественной и гражданской смелостью развертывает Вера Галактионова картину трагического спора свободы и насилия в человеческой истории. Не свобода нынешняя и не насилие лагерных дней противостоят сегодня друг другу. Господствующие теперь идеи и ценности не есть идеи и ценности народа. Сопрягающий личную нравственность с законами народной жизни, Андрей Цахилганов теперь знает, что «семьдесят лет здесь убивали Христа, и вот все русское пространство освобождено теперь для рынка совершенно… Остается только сочинить реквием…. Реквием «Исход русских в небытие»… О народ мой, народ мой… Страна опять бредет по дорогам всеобщей нищеты. И снуют все те же самые картавые большевички, привычно экспроприируя, раскулачивая, перекраивая… И сжигают нуждою и голодом все новые, новые человеческие судьбы, на этот раз — на поверхности земли, совсем не растрачиваясь на спецобслуживание: так — еще дешевле, гораздо, гораздо…»