Рубикон. Триумф и трагедия Римской республики - Страница 84
Для человека, взвалившего на свои плечи труды по ее исцелению, находилась даже нотка симпатии. «Мы его рабы, — писал Цицерон, — но сам он находится в рабстве у века сего».[258] Но никто не знал, какие планы вынашивает Цезарь в отношении Республики, поскольку трудно было понять, каким образом может она исцелиться от ран, нанесенных гражданской войной. Тем не менее даже некоторые из его врагов питали надежду на то, что если кому-то и суждено найти выход из кризиса, то этим человеком окажется Цезарь. Блеск и милосердие его явно не имели себе равных. Не находилось ему теперь и достойного соперника: Помпеи, Домиций и Катон были мертвы. Скоро к ним присоединился и Сципион, попавший в бурю и погибший возле берега Африки. Конечно, у Помпея остались два сына — Гней и Секст, однако они были молоды и пользовались плохой репутацией. Когда зимой 46 года до Р.Х. им удалось поднять в Испании опасное восстание и Цезарь спешно покинул Рим, чтобы подавить его, даже бывшие сподвижники Помпея искренне желали удачи старому врагу. Типичный пример являл собой Кассий Лонгин, лучшим образом проявивший себя при Каррах, сделавшийся самым блестящим из флотских командиров Помпея и прощенный Цезарем после Фарсальской битвы. «Я скорее предпочту нашего старого и милостивого господина, — признавался он Цицерону, когда оба они обсуждали известия об успехах Цезаря в Испании, — чем рискну сменить его на нового и кровожадного».[259] Но при всем том в голосе Кассия угадывалась горечь. Хозяин остается хозяином, сколь бы милостивым он ни казался. Большинство сограждан радовались тому, что остались живы после стольких лет гражданской войны, и были слишком утомлены ею, чтобы обращать на это внимание. Однако среди знати, считавшей себя ровней Цезаря, свирепствовала зависть, которой способствовали бессилие и унижение. Лучше умереть, чем быть рабом: этот урок римлянин впитывал в себя вместе с материнским молоком. Можно покориться диктатору, можно быть благодарным ему, но про стыд забыть невозможно. «Для свободных людей, признавших привилегии Цезаря, оскорбительным было уже то, что он получил возможность предъявить их».[260] И еще более оскорбительной была память о том, что произошло в Утике.
Призрак Катона еще тревожил совесть Рима. Прежние его сподвижники, покорившиеся Цезарю и получившие за это награду, не могли не видеть в его смерти укор себе. И никто не мог ощущать этот укор более остро, чем Брут, племянник Катона, первоначально осудивший самоубийство дяди с общефилософских позиций, однако приходивший во все большее и большее смущение, вдумываясь в этот пример стойкости. При всей своей искренности и высоком настрое Брут не желал, чтобы его воспринимали в качестве коллаборациониста. По-прежнему не сомневаясь в том, что Цезарь в сердце своем остается конституционалистом, он не видел противоречия в том, чтобы поддерживать диктатора и оставаться верным памяти дяди. И чтобы насколько возможно подчеркнуть это, Брут посчитал необходимым расстаться с женой, и место ее заняла Порция, дочь Катона. Поскольку до этого мужем Порции был Марк Бибул, менее приятную Цезарю невестку трудно было представить. Брут сделал свой намек.
Однако он не остановился на этом. Желая увековечить память дяди, Брут взялся сочинять некролог. Он также попросил Цицерона, величайшего римского писателя, последовать его примеру. Предложение было лестным, однако Цицерон, принявший его после некоторых раздумий, покорился не только тщеславию, но и стыду. Он слишком болезненно понимал, что ничем не отличился в прошедшей войне, а прощение, полученое им от Цезаря, лишь подтвердило его репутацию приспособленца. И оказавшись перед лицом всеобщего пренебрежения, Цицерон предпочел изобразить себя бесстрашным борцом за республиканские добродетели, однако на самом деле, после примирения с Цезарем, отваги его хватало лишь на случайную ядовитую шутку. Впрочем, теперь, вознося публичную хвалу утикскому мученику, он отваживался высунуть шею чуточку дальше. Катон, как писал Цицерон, принадлежал к числу тех немногих людей, что оказались выше своей собственной репутации. Колкое суждение это было направлено не только против диктатора, но заодно и против всех, кто склонился перед его властью, — включая в первую очередь и самого автора.
Находясь в далекой Испании, посреди пыли и разжиревших на крови мух, Цезарь тем не менее следил и за литературной жизнью Рима. Сочинения Цицерона и Брута не доставили ему ни малейшего удовольствия. И едва им было дано — и выиграно — решающее сражение всей кампании, он немедленно приступил к полному оскорблений ответу. Катон, утверждал он, отнюдь не был героем, а являлся презренным пьяницей, безумным и абсолютно бесполезным спорщиком. Памфлет Цезаря, названный Anti Cato, переправили в Рим, где он развеселил всех, настолько не соответствовала карикатура своему образцу. Добрая память о Катоне, не претерпевшая никакого ущерба в результате нападок Цезаря, только упрочилась.
Цезарь был огорчен и разочарован. Уже сам ход испанской кампании обнаруживал признаки того, что его казавшийся прежде безграничным запас терпения истощается. Война оказалась особенно жестокой. Не желая проявлять к мятежникам своей обыкновенной снисходительности, Цезарь отказался даже признавать их гражданами. Трупы их использовали как строительный материал, а отрубленные головы выставляли на шестах. Хотя Секст, младший сын Помпея, сумел избежать отмщения Цезаря, старший брат его Гней был взят в плен и казнен; голову его выставили в качестве военного трофея. Зрелище было вполне достойным галлов. И хотя даже сам Цезарь превратился в охотника за головами, он отказывался признать собственную вину в превращении своих солдат в варваров. Истинная вина лежит на его противниках — коварных и безрассудных. Сама Судьба отдала судьбы римского народа в его руки. И если враги по собственному упрямству отказались позволить ему перевязать их раны, тогда всей пролитой крови не хватит, чтобы умилостивить разгневанных богов. Рим, а вместе с ним и весь мир поглотит накатившаяся волна тьмы, и варварство станет всеобщим уделом.
И что значат перед лицом столь апокалиптический перспективы чувства Цицерона или Брута? И что, кстати, представляла собой Республика? Нетерпимость Цезаря к традициям, по-прежнему остававшимся священными для его сограждан, день ото дня становилась все более ощутимой. Абсолютно не стремясь возвратиться в столицу, чтобы проконсультироваться с Сенатом или сделать сообщение народу о своей деятельности, он засиживался в провинциях, размещал колонии ветеранов, предоставлял дополнительные права привилегированным туземцам. Засевшая в Рима аристократия, ежась, выслушивала очередные новости. Шутили, что галлы, мол, стянув с себя вонючие штаны, облачаются в тоги и спрашивают, как им пройти к Сенату. Вполне понятно, ксенофобия всегда считалась правом и привилегией римлянина. Можно сказать по определению, лица, наиболее гордившиеся свободами Республики, оказывались и самыми высокомерными снобами. Цезарь презирал таковых. Идеи традиционалистов более не интересовали его.
Да и сам он не проявлял интереса к традициям. И это было вполне логично, ибо его политика делала неуместными вопросы относительно будущего Республики. Если даже жителям Италии было бы неудобно собираться в Риме для голосования, то для населения далеких, заморских провинций это являлось попросту невозможным. Цезарь отмахнулся от этой проблемы — было не до пустяков. Ему предстояло заложить основы истинно универсальной империи, а вместе с ними, отнюдь не случайно, собственной высшей власти. Каждый получивший право голоса туземец, каждый поселенный колонист становился кирпичиком его нового порядка. Римский аристократ всегда распоряжался своими клиентами, но покровительство Цезаря должно было распространиться на весь мир — от ледяных до песчаных пустынь. Сирийцы и испанцы, африканцы и галлы — все население устрашенного мира будет отныне отдавать свою верность не Республике, а одному человеку. И ничто не символизировало это будущее более откровенно, чем планы Цезаря в отношении Карфагена и Коринфа. Городам этим, снесенным с лица земли гневом мстительных легионов, предстояло подняться заново, сделавшись памятниками всеобщего мира и славы их собственного патрона. Утике, расположенной неподалеку от Карфагена, предстояло навсегда уйти в тень. Будущее должно было быть воздвигнуто на обломках прошлого. Впервые гражданам Рима придется ощутить то, что они являются не только господами, но и частицами единого мира.