Роза ветров - Страница 3
Возили зерно от комбайна к току. Павел нагружал брички. Людмилка правила лошадью. По дороге обычно молчали. Слушали знакомое покряхтывание колес, оставлявших за собой гладкие, как солдатские ремни, следья. Однажды Павел начал петь:
Петляла между колками дорога. Уплывали к югу косяки журавлей. Падали листья. Она отдала ему вожжи, легко спрыгнула на обочину и пошла в лес. Павел остановил лошадь. Она вернулась скоро. В руке был маленький цветок.
— Вот, возьми. Колокольчик.
— Зачем?
— Скоро в армию уйдешь. Чтобы помнил.
Людмилкин подарок Павел засушил в блокнотике и берег пуще глаза. Прощались они, как и все другие в то время: «До свиданья». — «До свидания». И все. Только высохший цветок увез Павел с собою.
В десантной бригаде Людмилка появилась позже других.
— Здравствуй! — обрадовался ей Павел. — Колокольчик-то все жил у меня в книжке. А потом ранили — потерял.
Она обняла его и заплакала совсем по-бабьи, тихо и безысходно, но тут же, испугавшись своей слабости, высушила платком глаза.
— Тот самый колокольчик?
— Тот.
Поднялась в душе Крутоярова нежность, а вместе с ней — смятение. Одна девчонка на целый батальон! Как она могла решиться на такое? Павел постоянно, но неумело искал встреч с ней. И, встречаясь, Людмилка улавливала в его голосе, во взгляде возмужавшую твердость. Это все было дорого Людмилке, и сердце ее радовалось.
Людмилка, а точнее санинструктор первой роты, гвардии сержант Людмила Долинская, пришла в старшинский «кабинет» веселая, сияющая. Белые локоны вылились из-под пилотки, глаза лучились, и во всем ее облике было столько простоты и женственности, что мужчинам показалось, будто они у себя на родине, на тихой улице с палисадниками, забранными тыном. Будто тенькал кто-то ведрами у озера и плескалась из них мягкая вода, прикрытая капустными листьями.
— А где же наш товарищ старшина и где Сережа? — осведомилась она.
Левчук усмехнулся:
— Осмелюсь доложить, доктор, что они исправно несут службу: Завьялов — помощник дежурного по батальону, а Сергей во внешнем наряде. Так что ждать мы их не будем…
Левчук не успел закончить свой доклад, дверь каптерки распахнулась (сразу чувствовалось: хозяин пришел), и Завьялов, предстал перед собравшимися, серьезный и важный. Красная повязка на рукаве, и противогаз, и ремень с портупеей — все выглядело, как с иголочки.
— Присаживайся!
— Вы смеетесь? Я ведь помдеж по батальону.
— Ну, раз помдеж, то дуй отсюда, а мы трошки примем за «новорожденного».
— Валяйте. Только, чтобы было все в порядке.
— А как же, товарищ гвардии старшина! — Левчук начинал злиться. — А как же! Наказ твой выполним. Была бы ладанка или иконка какая, навроде талисмана, мы бы твои слова на тыльную сторону наклеили в письменном виде.
— Не шутите, Федор Леонтьевич, я же для порядку.
— Ладно. Иди!
Когда Завьялов ушел, Павел признался ротному:
— Не узнаю в последнее время старшину.
— И я тоже, — согласился Левчук. — Глаза прячет и завирается, по-моему, чересчур.
— Надо закрыться на задвижку, — предложила Людмилка.
— Нет. Ни в коем случае. Не бойтесь.
Левчук застелил стол газетой, поставил на нее фляжку со спиртом, нарезал хлеб. Людмилка раскупорила банку консервов.
— Ну, товарищ Крутояров, давай за твои именины… Конечно, на столе у нас не густо. Но вот разочтемся с «гостями», тогда уж все по порядку справлять будем… И Полина моя, и Танюша, может быть, с нами за одно застолье сядут.
Людмилка опустила кружку. Павел залпом осушил свою и закашлялся. Дверь вновь приоткрылась, и старшина показался в притворе.
— Я ведь не в приказной форме, товарищ гвардии лейтенант, а так, — сказал он и прикрыл каптерку.
Все переглянулись.
— Лезет, как голодный комар, — подался к дверям Павел, но Левчук остановил его:
— Прекрати, Крутояров… Не обращай внимания!
Левчук кольцами пускал дым, усы его обвисли. Он глядел в сторону, чтобы никто не заметил, как наливаются и краснеют у него веки. Все знали горе лейтенанта Левчука. Все его понимали. Но Левчук не хотел принимать сочувствия сослуживцев. Считал, что откровенные излияния и жалостливость могут расслабить людей и вредить делу. И сейчас в этой мальчишеской назойливости старшины он уловил что-то недоброе, слащавое.
На другой день батальон почти до вечера томился на аэродроме. Когда подошла очередь для прыжков, покрепчал ветер. Почувствовалось это в самолете: от аэродрома до места высадки десять минут лету — «болтанка» страшная. Наконец, сигналы: «пи-пи-пи». Павел прыгнул первым. Осмотрелся, поправил подвесную систему, начал готовиться к приземлению. Но парашют тащило почти параллельно земле. Тянул на себя стропы, тряс их ожесточенно… Вот под ногами перелесок. Уложены штабелем бревна… Удара Павел не помнит. Только голубые Людмилкины глаза. Они возникли будто из темноты.
— Второй день, Паша, — шептала она.
— Второй?
— Тише, не говори, тебе нельзя.
— Можно, — Павел пытался улыбнуться, ощупывал голову. Она была забинтована и казалась огромной.
— Что со мной?
— Ушибся. Ты помнишь бревна? Парашют перехлестнуло.
— Ничего. Не горюй, — сказал сидевший тут же Сергей Лебедев. — Не такое бывало!
Этот спокойный голос Сергея и напугал Павла. Павел знал, что после серьезных травм бригадная санчасть без излишних проволочек устраивает десантникам медицинские комиссии, и многих после этого отчисляют в другие части, иногда даже и нестроевиками. Конечно, служба десантная — не шоколад. Но сейчас она для сержанта казалась самою лучшею. Павел и представить не мог себя без своей роты, без ребят, дружных, настырных. Десантники! Воздушная пехота. Это легенда! Не царица полей, а богиня! Бригадная комиссия неумолима и беспощадна. Это Павел знал еще по отборочной. Беркут! Только он мог заступиться.
«Товарищ гвардии майор! Перед последними прыжками я получил из дому весть: дядя Увар Васильевич — на фронте, двоюродный брат Лева умер в госпитале. Осталась одна тетка, Авдотья Еремеевна. Она работает в колхозе денно и нощно. Спрашивает меня, как я служу и как мое здоровье? Я что-то должен ей ответить. Вы знаете, товарищ гвардии майор, что тетя и дядя у меня — простые люди. Отец тоже был обыкновенным рабочим, шофером, но рано погиб. А мать я совсем не помню. Тетка Авдотья всегда была для меня как мать. Она вырастила нас с Левой на равных, а потому, когда нас отправляли в армию, наказывала одинаково: «Идете в драку — не жалейте волос!»
На последних прыжках со мной вышло несчастье. Вы скажете, что «от случайностей никто не гарантирован». Это правильно. Но я боюсь другого: комиссия может отстранить меня от прыжков или отчислить из части вообще. Это, товарищ гвардии майор, для меня самое худшее. А ушибся я не сильно. Хожу по палате, и все со мной в порядке. Но батальонный врач считает, что надо все-таки комиссию. Это значит — могут отчислить. За что? И что скажут люди? В тылу покалечился, трус?
Товарищ гвардии майор! Вы — большевик, вы поймете меня…»
Ходить по палате Павел пока не мог. Он не закончил своего послания, не сказал главного: уйти из части — потерять Людмилку. Это было непереносимо. Сознание покидало его.
…Шли по горящим камням, вздымая снопы минных разрывов, танки. Лука, герой горьковского «дна», присел на кровать, начал гладить его по голове и приговаривать: «Кто кому чего хорошего не сделал, тот и плохо поступил». — «Ты это к чему?» — «К тому, милый, что придется тебе попрощаться с воздушной бригадой. Но ты не противься. Шагай помаленьку. Оно и легче станет». — «Значит, не противиться?» — «Угу». — «Послушай, дедушка, тебя когда-нибудь по-настоящему били?» — «А как же? Били… Да ты не ерепенься. Жить надо ровно, постромки не рвать. Вот тогда и благополучие на земле будет. Все — люди. И все, концы в концах, прозревают. Понял?» — «А фашисты?» — «Что фашисты? И фашистов, паря, способнее всего человеками называть». — «Ну и гад же ты, дедушка, — обозлился Павел. — Если бы не воинская дисциплина, я бы тебе за такие слова…» Лука испугался и начал кланяться. Павлу это надоело. «Катись отсюда!» — выругался он, и Лука исчез.